.

И это сильный пол? Яркие афоризмы и цитаты знаменитых людей о мужчинах


.

Вся правда о женщинах: гениальные афоризмы и цитаты мировых знаменитостей




Торквемада на костре. Часть 3


Бенито Перес Гальдос. "Повести о ростовщике Торквемаде"
Гос. изд-во худож. лит-ры, М., 1958 г.
OCR Biografia.Ru

Но довольно математики. Спешу сообщить читателю, что Торквемада жил в том самом доме на Немецкой улице, где мы познакомились с ним в 1868 году, когда сеньора Брингас явилась к нему с просьбой о помощи. Я должен также безотлагательно представить читателю некое лицо, знакомое мне уже с давних пор, но еще никогда и нигде мной не упоминавшееся; теперь же рассказ мой не сможет развиваться достаточно последовательно без этого персонажа. Дон Хосе Байлон — так его звали — приходил каждый вечер в дом нашего героя сыграть партию в шашки или мус. То был священник, сложивший с себя сан в 1869 году в Малаге и бросивший свои силы на защиту революции и свободы религии с таким исступленным рвением, что уже не мог вернуться к своей пастве, даже если бы захотел. Отпустив себе, усы и бородку, он без устали молол языком в клубах, строчил грозные филиппики против духовенства и, наконец, действуя verbo et gladio, устремился на баррикады с мушкетом среднего калибра, гремевшим, однако, оглушительнее медной трубы. Потерпев на этом поприще поражение, он сжег свои корабли и перешел к протестантам, приспособившим его для чтения проповедей; проповедовал он неохотно и только ради миски гороха — не с голоду же умирать! В Мадрид он приехал вместе с доном Горацио и доньей Мальвиной, когда эта милейшая супружеская чета основала в Чамбери свое евангелическое заведение. За скромную мзду Байлон помогал им отправлять службу, произнося нудные, вычурные, кисло-сладкие проповеди. Но вскоре случилось нечто, положившее конец этой дружбе... Что именно, я точно не знаю; кажется, Байлон позволил себе некоторые вольности с хорошенькими неофитками. Достоверно лишь, что донья Мальвина, особа весьма осмотрительная, прочла ему на ломаном испанском языке суровую отповедь; вмешался и дон Горацио, осыпая бранью своего коадъютора... Тогда Байлон, отличавшийся в подобных случаях крутым нравом, вынул здоровенный складной нож и процедил сквозь зубы, что выпустит из них кишки, если они немедленно не уберутся вон. Перепуганные насмерть англичане, оглашая воздух жалобными криками, со всех ног ринулись на чердак, где и забились, дрожа от ужаса. Байлону, однако, пришлось распрощаться с насиженным местечком. Помыкавшись, некоторое время и перехватывая там и сям деньжонок, он обосновался, наконец, в редакции некоего листка, где взялся обливать грязью служителей церкви: священников, епископов и самого папу. В 1873 году наш проповедник помещал в этой газетенке политические статьи на тему дня, которые затем тиснул отдельной брошюрой. То был набор высокопарных глупостей с претензией на библейский стиль; как ни удивительно, они в свое время пользовались даже успехом — торговля книжонками шла весьма бойко и не раз выручала из беды писаку.
Но революционная горячка и журналистика — все это миновало, и Байлону пришлось скрываться. Он сбрил бороду, чтобы улизнуть за границу; а через два года снова объявился с пышными усами и небольшой бородкой, совсем как у короля Виктора Эммануила II. Был или не был он замешан в интригах и происках эмигрантов, точно не знаю, но только его сцапали и продержали три месяца в Саладеро. Однако до суда дело не дошло, и в следующем году Байлон вновь обосновался в Чамбери, изумляя соседей по кварталу своим поистине святым поведением; сожительницей его была богатая вдова, державшая молодых ослиц и стадо коз. Я повествую обо всем так, как мне самому рассказывали, хотя и сознаю, что в этой части эпопея Байлона таит в себе много путаного и неясного. Общеизвестно и не подлежит сомнению лишь то, что вдовушка приказала долго жить, а у Байлона завелся капиталец. Он унаследовал коз и ослиц, сдал молочную лавку в аренду и переселился в центр Мадрида, всецело посвятив себя кредитным операциям. Мне нет нужды разъяснять, откуда пошло его знакомство и дружеские отношения с Торквемадой: Душегуб стал наставником расстриги, посвятил его в тайны ремесла и даже помогал ему вести дела, как некогда донье Лупе Великолепной, более известной под именем Индюшатницы.
Дон Хосе Байлон был здоровенный, крепко сколоченный детина с резкими чертами лица; мускулатура у него была такая, что хоть в анатомическом музее выставляй. Ко времени нашего рассказа Байлон снова сбрил бороду, однако лицом он не походил ни на священника, ни на монаха, ни на тореро. Скорее он напоминал Данте, — разумеется, только внешностью. Один из моих друзей, которого мотовство вынудило прибегнуть к услугам Байлона, говаривал, что последний как две капли воды похож на кумскую сивиллу, какой ее изобразил Микеланджело на чудесном потолке Сикстинской капеллы среди прочих сивилл и пророков. И в самом деле, Байлон смахивал на эту титаническую старуху с гневно насупленными бровями: тот же профиль и те же руки и ноги, подобные стволам вековых деревьев. Богатырская грудь и нелепые позы, которые он любил принимать, выставляя вперед ногу и простирая длани к небу, придавали ему сходство с теми каменными уродами, что возносятся под облака с крыш средневековых соборов. Право, жаль, что обычай ходить, в чем мать родила уже вышел из моды в ту пору и наш ангел с готического карниза не мог блеснуть своим классическим телосложением. К тому времени Байлону уже перевалило за пятьдесят.
Торквемада относился к нему с большим уважением: Байлон умел пускать пыль в глаза и снискал у своих клиентов славу человека честного и даже щепетильного. Поскольку жизнь расстриги была такой пестрой и бурной, — а он умел расписывать ее еще занятнее, обильно уснащая свой рассказ всякого рода небылицами,— дон Франсиско слушал приятеля развесив уши и во всех вопросах высшего порядка считался с ним, как с оракулом. Дон Хосе был из тех краснобаев, что, ловко орудуя полдюжиной мыслей да десятком-другим слов, умеют выдать невежество за глубокомыслие и без труда ослепляют простодушных глупцов. Больше всех ослеплен был им дон Франсиско — единственный смертный, читавший писанину Байлона спустя десять лет после ее опубликования. То были мертворожденные творения, чей мимолетный успех не будет понятен читателю, если не сказать, что сентиментальная демагогия — с претензией на стиль пророка Иеремии — занимала там отнюдь не последнее место.
Излагая свои благоглупости, Байлон вставлял порой что-нибудь архисвященное, например: «Слава в вышних богу и на земле мир», — или разражался туманными периодами: «Грядет время искупления, когда сын человеческий станет хозяином земли».
«Восемнадцать веков назад святой дух посеял божественное семя. В беспросветно-темную ночь дало оно всходы, и ныне — се плоды его. Как нарекутся они? Права народа».
А иногда неожиданно для читателя Байлон обрушивал на него потоки выспренного красноречия: «Вот он, тиран. Да будет он проклят!»
«Напрягите слух свой и скажите мне, откуда доносится этот странный, неясный шум».
«Приложите руку к земле и скажите мне, отчего она содрогнулась».
«Се грядет сын человеческий — восстановить первородство свое».
«Отчего лик тирана бледнеет? Ах, он видит, что часы его сочтены...»
Иной раз он начинал так: «Юный воин, куда идешь ты?» — а когда после долгих словоизлияний заканчивал главу, читатель так и оставался в неведении: куда же все-таки шел тот солдатик, уж, не в дом ли умалишенных вместе с автором?
Дону Франсиско, человеку малоначитанному, все это казалось подлинными перлами красноречия. По вечерам оба процентщика выходили иногда прогуляться, беседуя о том и о сем. Если Торквемада был Соломоном в делах наживы, то в других вопросах не было человека мудрее сеньора Байлона. По части политики бывший священник считал себя особенно большим знатоком; он заявлял, что у него раз и навсегда отбили охоту якшаться с заговорщиками: теперь у него есть надежный кусок хлеба, и он не желает рисковать своей шкурой ради того, чтоб кучка болтунов отращивала себе брюхо. Затем он клеймил всех политических деятелей,— от самого прославленного до самого безвестного, — изображая их сборищем мошенников, и подсчитывал награбленное ими с точностью до одного сентимо. Друзья обсуждали также реформы в области градоустройства; Байлон живал в Париже и в Лондоне, и ему было с чем сравнивать. Общественное здравоохранение сильно волновало их умы; расстрига винил во всем миазмы сточных вод и развивал медицинские теории, которые стоило только послушать. Он также кое-что смыслил в астрономии и музыке и не был профаном в ботанике, в искусстве врачевать лошадей и выбирать дыни. Однако ни в чем его всеобъемлющий ум не блистал так ослепительно, как в вопросах религии. Размышляя во время долгих бдений над священным писанием, он глубоко проник в величественную и дерзновенную тайну человеческих судеб.
— Что станется с нами после смерти? Мы вновь возродимся, это ясно как божий день. Я припоминаю, — говорил он, вперив пристальный взор в своего друга и ошеломляя того напыщенным тоном, — я припоминаю, что уже жил когда-то прежде. Еще в юности в душе моей носились смутные воспоминания о прошлой жизни, а теперь она представляется моему внутреннему взору вполне отчетливо. Я был жрецом в древнем Египте бог знает сколько веков тому назад... Да, сеньор, я был египетским жрецом. Я так и вижу себя в длиннополом одеянии шафранового цвета и с подвесками в ушах. Меня сожгли живьем, потому что... видите ли, в той церкви... я хотел сказать, в том храме... была одна молоденькая жрица, которая мне приглянулась... Очаровательная непосредственность, понимаете? А глаза, а движения бедер, сеньор дон Франсиско! Наконец мы упали друг другу в объятия, но наша любовь пришлась не по сердцу богине Изиде и священному быку Апису. Вся клика жрецов всполошилась, поднялся шум и гам, и нас сожгли живьем, девчоночку и меня... Все это так же, несомненно, как-то, что на небе светит солнце. Поразмыслите, друг мой, поройтесь хорошенько в вашей памяти, обыщите ее чердаки и подвалы — и вы убедитесь, что вы тоже существовали когда-то в давние времена. А ваш сын — это чудо природы — должно быть, жил раньше в облике Ньютона, Галилея или Евклида... Что же касается остальных вопросов мироздания, то все это проще простого. Ни ада, ни рая не существует — сплошная фантазия и только. Здесь, в этом мире, уготованы нам рай или ад. Здесь, рано или поздно, ждет нас расплата за грехи; здесь же получим мы — если не сегодня, то завтра — награду за добрые дела (говоря «завтра», я подразумеваю: на нашем веку)... Бог? О, понятие о боге — чрезвычайно запутанное понятие... Чтобы постигнуть его, надо поломать себе голову, как ломал я, — ночи корпел над книгами, а потом размышлял. Ибо бог (тут он закатывал глаза и словно обнимал руками пространство)... бог — это человечество. Понимаете, человечество! Я, однако, вовсе не желаю сказать этим, что божественной личности не существует. Что такое личность? Вдумайтесь хорошенько. Личность — это то, что единично. А великое целое, друг мой дон Франсиско, великое целое... единично — поскольку, кроме него, ничего нет, — и оно обладает свойствами бесконечно бесконечного существа. Все мы в совокупности составляем человечество; мы атомы, образующие великое всеединое, мельчайшая, ничтожная частица божества; и мы непрерывно обновляемся, как обновляются в нашем теле атомы презренной материи... Вы следите за моими рассуждениями?
Торквемада ни аза во всем этом не смыслил, зато его приятель забирался в такие дебри, что переставал понимать самого себя и растерянно умолкал. Из всей этой галиматьи дон Франсиско извлек только идею бога-человечества, которое нас карает за наши плутни или вознаграждает за добрые дела. Остального он не понимал, хоть тресни.
Торквемада никогда не был слишком ревностным католиком. Правда, при жизни доньи Сильвии супруги по привычке ходили к обедне, но этим и ограничивались. Когда же Душегуб овдовел, то скудные обрывки катехизиса, уцелевшие у него в памяти, словно ненужные счета и заметки, перемешались со всей этой ерундой о боге-человечестве, образовав черт, знает какую путаницу.
По правде говоря, теология не больно-то занимала ум нашего скряги: все помыслы его устремлялись к низменным махинациям его ремесла. Настал, однако, день, вернее — ночь, когда религиозному сумбуру Байлона суждено было с большой силой завладеть воображением дона Франсиско вследствие событий, о которых я не замедлю поведать. В один февральский вечер герой наш возвращался к себе домой, более или менее успешно покончив с тысячей неотложных дел и обдумывая, что предпринять завтра. Дверь ему открыла дочь.
— Не пугайся, папочка, ничего страшного... Валентин вернулся больным из школы, — поспешно проговорила она.
Недомогания «чуда природы» всегда повергали в неописуемую тревогу дона Франсиско. Конечно, болезнь сына могла, как и прежде, оказаться незначительной. Однако в голосе Руфины слышалась дрожь, она говорила каким-то странным тоном. Торквемада так и застыл на месте, мороз пробежал у него по коже.
— Думаю, что ничего серьезного, — продолжала девушка. — Он, видимо, упал в обморок. Учитель принес его на руках.
Душегуб все еще стоял в передней, будто пригвожденный к полу, не в силах ни шагу ступить, ни слова вымолвить.
— Я уложила его в постель и послала Кеведо записку с просьбой прийти как можно скорее.
Словно выведенный из оцепенения ударом кнута, дон Франсиско бросился в спальню сына. Мальчик лежал в постели, укрытый множеством одеял, и едва не задыхался под ними. Лицо у него горело, глаза смыкались в беспокойном, болезненном забытьи. Отец приложил руку к вискам ребенка: они пылали.
— Бездельник Кеведито!.. О чем он думает?.. Он его уморит!.. Слушай, лучше позвать другого врача, более знающего.
Руфина пыталась успокоить отца, но дон Франсиско ее и слушать не хотел: Валентин ведь не заурядный ребенок, его болезнь нарушает мировой порядок. Расстроенный Торквемада к еде даже не притронулся; в ожидании проклятого врача он кружил по дому: беспрестанно переходил из своей комнаты в комнату сына, а оттуда в столовую, где сердце его разрывалось на части при виде грифельной доски, на которой Валентин решал математические задачи. Записи утренних уроков еще не были стерты: знак квадратного корня с непонятными буквами под ним; сеть прямых, образующая многоугольную звезду с пронумерованными лучами... Торквемада ничего не смыслил в этих каракулях, но, подобно печальной мелодии, они трогали его до слез.
Наконец, слава богу, пришел долгожданный Кеведито, которого дон Франсиско встретил визгливой бранью: он обращался с ним уже как с зятем. Осмотрев и выслушав больного, врач нахмурился. У Торквемады душа ушла в пятки, когда маленький доктор, прижав его к стене и положив ему на плечи руки, сказал:
— Больной мне не нравится, но надо подождать до утра и посмотреть, не будет ли сыпи. Температура довольно высокая. Сколько раз я говорил вам, что за этим чудо-ребенком нужен глаз да глаз. Он развит не по возрасту. Столько учиться, столько знать! Да ему бы на травке пастись беззаботной овечкой, а не чахнуть в душном Мадриде, занимаясь до одури.
Торквемада терпеть не мог деревню, — он не понимал, что в ней хорошего. Но теперь он твердо решил: как только мальчику станет лучше, отправить его за город. Пусть попьет вдоволь молока и подышит свежим воздухом. Правду говорил Байлон, что свежий воздух — штука полезная. О, это проклятые миазмы виноваты в болезни Валентинито! Попадись они ему только в руки, он их в щепки разнесет, такая ярость у него в сердце.
Байлон в этот вечер зашел навестить своего друга и, как нарочно, без умолку трещал о своем «человечестве», Торквемаде эти речи показались еще более темными и нудными, чем обычно, взгляд сивиллы — более грозным и суровым, а руки — более длинными. Оставшись один, ростовщик не пожелал лечь. Раз Руфина и Кеведо бодрствуют, он тоже не будет отдыхать, (детская была рядом с его спальней).
Валентин провел ночь беспокойно: он задыхался, весь горел как в огне, глаза его были мутны и воспалены, речь сбивчива, а мысли мешались в беспорядке точно бусины рассыпавшихся четок.

продолжение книги ...