.

И это сильный пол? Яркие афоризмы и цитаты знаменитых людей о мужчинах


.

Вся правда о женщинах: гениальные афоризмы и цитаты мировых знаменитостей




Глава 8. Воля


вернуться в оглавление раздела...

К.Д.Ушинский. Собрание сочинений. "Человек как предмет воспитания. Опыт педагогической антропологии" OCR Biografia.Ru

Глава 8.

Воля


Вступление. Различные теории воли

В первой части нашей антропологии мы изложили явления сознания; во второй до сих пор мы занимались чувствованиями; теперь же нам предстоит изложить третий вид душевных явлений, которым придают общее название явлений воли. Такое деление психических явлений на три области очень старо, и напрасно некоторые приписывают его Канту, который только яснее других формулировал это деление, и его последователю Фрису, доведшему это деление до крайности. Основы такого разделения психических явлений мы встречаем у Спинозы и Декарта, у Аристотеля и Платона; но, что всего важнее, встречаем в общечеловеческой психологии, как она выразилась в языке народов: везде язык разделил ум, сердце и волю.
Не нужно большой наблюдательности, чтобы каждый мог заметить в себе эти три сферы душевной жизни, в которых душа, ло существу своему, стремящемуся к жизни, т. е. к деятельности, работает без устали. Первая из этих сфер дает человеку умственную или теоретическую жизнь; вторая — жизнь чувства, или, как обычно говорят, дает жизнь сердца, а третья — жизнь действия, или жизнь практическую.
Само собою разумеется, что ни один человек не живет и не может жить исключительно в одной из этих сфер и что явления всех трех перемешиваются не только в жизни каждого человека, но даже в каждом полном и законченном душевном акте. Однако же всякий, кто наблюдал над людскими характерами, замечал, вероятно, что в одном характере преобладает деятельность ума, в другом — деятельность сердца, в третьем — деятельность практическая, или деятельность воли. Это различие так заметно, что, может быть, именно его, а не темпераменты, следовало признать основным принципом разнообразия людских характеров...
Рассматривая, наконец, какое угодно, взятое наудачу простое психическое явление, отмеченное языком человеческим, мы не затруднимся отнести его к одной из этих трех сфер душевной жизни. Если же возникает какое-либо затруднение, то оно укажет нам только на сложность наблюдаемого нами явления, и когда мы разложим его на составные элементы, то не затруднимся отнести каждый из этих элементов к той, или другой, или третьей сфере. Этой одной причины достаточно уже, чтобы признать такое деление психических явлений вполне научным, несмотря на все филиппики, поднятые против него Гербартом и его последователями... Если бы Гербарт вооружился только против крайности разделения душевных явлений, как бы дробящей самую душу на три части, то мы бы вполне с ним согласились; но так как он уничтожает самое деление, принцип которого столь очевиден для каждого, то мы можем сказать только, что этим Гербарт значительно и без всякой пользы для науки затруднил изучение психических явлений. Различные свойства, способности, или, проще, различные деятельности предмета, не должны вести к разделению самого предмета; но и наоборот, единство предмета не должно вести к смешению его различных и разнообразных деятельностей. Если мы не понимаем, как эти разнообразные деятельности относятся между собою и к самой сущности предмета, как они вытекают из этой сущности, не разрывая ее своим разнообразием, то это значит только, что мы не можем понять сущности предмета и, волею или неволею, должны примириться с этою невозможностью. Наука же не выиграет, а проиграет только, если мы, чувствуя в самих себе единство души, будем стараться, посредством разных насильственных и ничем не оправдываемых гипотез, выводить все различные виды душевных явлений из одного какого-либо вида: или из представлений, например, как выводит Гербарт, или из воли, как выводит Шопенгауэр и его последователи, или из чувствований, как вывели бы мы, если бы желали строить полные психические теории, а не изучали психические явления, насколько они нам доступны...
На основании этих-то соображений и признавая психологию наукою, основанною на фактах и наблюдениях над фактами, а не на верованиях, мы не смущаемся теми грозными филиппиками, которые были подняты Гербартом, а отчасти и Гегелем, против разделения души на три области. Мы не делим душу на области; но делим душевные явления на те отделы, на которые они сами собою распадаются очевидно для всякого сознания, не потемненного самонадеянною мыслью вывести все разнообразие психических явлений из одного какого-либо фантастического принципа. Таким образом, изложив душевные явления сознания и чувствования, мы переходим теперь к душевным явлениям воли, желая везде удержаться на почве фактической науки и нигде не переходить в область, может быть, поэтических, но не научных фантазий...
Физиологическая и механическая теории воли рассматривают ее как явление, обнаруживаемое индивидуальными сознательными существами в произвольных движениях как внешнем выражении их способности чувствовать. Обе эти теории, следовательно, принимают волю как явление индивидуальное, замечаемое человеком прежде всего в самом себе и потому как явление субъективное. Философские же теории, наоборот, берут волю как нечто объективное, вне человека действующее, действующее и в человеке, но как в одном из организмов природы, неведомо и неотразимо для него самого. Но так как всякие философские фантазии, как бы ни казались они отвлеченны и фантастичны, всегда имеют своим источником тот же опыт и наблюдение, то мы и были приведены к тем фактам, из которых извлечено было объективное представление воли. В обзоре этих фактов нам могущественно помог Дарвин. Он сосредоточил для нас те наблюдения и выводы естествознания, из которых мы можем получать уже не фантастическое, а основанное на фактах понятие той объективной воли, о которой Гегель и Шопенгауэр только фантазируют. Мы не отрицаем, как объяснили уже прежде, что и в человеческом организме действует закон органической наследственности как в отношении органов, так и в отношении привычек и наклонностей; но только думаем, что эта органическая наследственность, имеющая все еще большое значение в индивидуальных характерах, не имеет уже почти никакого в том общем для человечества приспособлении к условиям жизни, которое передается уже не органическою наследственностью, а историческою преемственностью. Вот почему, приписывая немаловажное значение влиянию произвольных усилий, оказываемых человеком на изменения в своем собственном организме, мы никак не ожидаем, подобно некоторым мечтателям, чтобы эти усилия могли со временем ускорить до чрезвычайной степени движения человека, дать ему громадную физическую силу или вырастить ему крылья. Сила человека — его паровые машины; быстрота его — его паровозы и пароходы; а крылья уже растут у человека и развернутся тогда, когда он выучится управлять произвольно движением аэростатов. Он и теперь уже бегает быстрее оленя, плавает лучше рыбы и скоро, вероятно, будет летать неутомимее птицы. Ход приспособлений к условиям жизни принял у человека, следовательно, совершенно новое направление, чуждое другим организмам земного шара.
Другое резкое различие человеческого приспособления к условиям жизни заключается в том, что, тогда как животное неудержимо повинуется стремлению организма к жизни и все его действия объясняются только этим стремлением, человек, как мы видим, может вооружиться против самого этого стремления, подавить и отвергнуть его. «Кто может умереть, того нельзя ни к чему принудить»,— говорили римляне; но умереть произвольно может только человек, и потому вся громадная сила природы, устремляющая к жизни все организмы , уступает воле человека, который, руководясь совершенно новыми стремлениями, чуждыми другим организмам, может пренебречь своими органическими стремлениями: не повиноваться тому голосу природы, которому животное и растение и не пытаются не повиноваться. В человеке, следовательно, есть какая-то особая, чуждая всему остальному миру, точка опоры, дающая ему самостоятельность во всеувлекающем великом процессе природы...
Но если историческая преемственность заменяет в человеке органическую наследственность, управляющую совершенствованиями других организмов, растительных и животных, то это нисколько не мешает тем же общим органическим стремлениям к бытию и в человеке быть источником множества его желаний и побудкою множества его действий. В этом отношении, конечно, можно сказать, что объективная воля становится субъективною волею человека. Но, чтобы не давать повода ко всякого рода фантазиям и принимая в расчет, что знание факта воли добывается психическим самонаблюдением, результат которого уже впоследствии переносится на объективную природу, мы полагаем за лучшее сохранить термин воли исключительно для психического факта и термин органического стремления для того вне нас совершающегося факта, которому Спиноза, Гегель и Шопенгауэр дают название воли. Конечно, желания возникают также и из органических стремлений и результатом желаний является акт воли; но это не дает нам никакого права переворачивать этот процесс наизнанку и выводить самые желания из воли.
Мы не можем не только представить себе такую объективную волю, но не можем даже свести в одну систему всех тех фактов, на основании которых было создано это фантастическое существо. Науке, по всей вероятности, придется еще долго работать, пока ей удастся, если только это когда-нибудь удастся ей, так свести и объяснить все явления, совершающиеся в доступном нам мире внешней природы, чтобы можно было вывести все эти явления из одного какого-нибудь принципа. Всякие же преждевременные постройки в этом отношении мы считаем даже вредными для фактической психологии. Если специалист увлекается какой-нибудь кажущейся ему возможностью привести изучаемые им явления к одному принципу, то это увлечение может быть очень полезно, так как оно часто ведет специалиста к новым и новым открытиям, если и не приводит его к ожидаемому принципу. Но тот же самый предполагаемый принцип, взятый другою наукою уже как готовый факт, может принести ей существенный вред. Но вред этот делается ощутительным, когда эти гипотетические принципы, хотя и двигающие науку, но беспрестанно изменяющиеся, вносятся как готовые понятия в мышление человека и употребляются им уже не как гипотеза, а как факты в постройке его миросозерцания. Наконец, практический вред оказывают такие гипотезы и построенные на них миросозерцания, когда они вносятся в такую практическую область, каково воспитание.
...Самонаблюдение приводит человека к различным выражениям различных проявлений одного и того же психического акта воли. И в этом отношении мы более всего дорожим тем самонаблюдением человечества над проявлениями воли, которое выразилось в языке человека. Мы считаем часто за более верное руководствоваться этою общечеловеческою психологией, чем теориями того или другого психолога, убедившись раз в односторонности этих теорий. Общечеловеческая же психология, выразившаяся в языке, придает воле троякое значение.
Во-первых, мы называем волею власть души над телом. На этом основании мы разделяем произвольные движения от непроизвольных: говорим, что тело повинуется или не повинуется воле души и ее желаниям.
Во-вторых, общечеловеческая психология называет волею то самое типическое чувство, которое дает нам возможность отличать желания в области психических явлений. Это чувство хотения, если можно так выразиться, на всех известных нам языках безразлично называется волею. Правда, психологи находят различие между словами «я желаю» и «я хочу», но это различие несущественное; оно, как мы видели, означает только различную степень выработки желаний и не существует для души младенца. Воля есть только вполне выработавшееся желание, овладевшее всею душою, и только противоборствующие представления, замедляющие такую выработку желаний, делают то, что у взрослого человека не всякое желание достигает ступени воли. В русском языке два глагола хотеть и желать означают тоже только разные ступени одного и того же процесса, и если бы признать еще третий глагол — валить, то мы имели бы три прекрасные выражения для трех ступеней одного и того же процесса, взятого в начале, в середине и конце.
К этим двум положительным понятиям о воле общечеловеческая психология присоединяет еще третье — отрицательное. Мы говорим о воле как о чем-то противоположном неволе. В этом смысле язык наш говорит, что человеку дали волю, говорит о своеволии, о стеснении воли и т. п. Это третье значение воли прибавляет совершенно новое понятие к дву.м прежним, и на нем отчасти основывается важное понятие вменяемости.
Таким образом, мы рассмотрим по порядку: 1) волю как власть души над телом, 2) волю как желание в процессе его формировки и 3) волю как противоположность неволе.

Воля как власть души над телом

...Власть души над телом очень велика: она может доходить даже до такого истощения сил тела в тех или других произвольных движениях, до такого извлечения этих сил из растительных процессов организма, что самые эти процессы уже останавливаются, затем следует или болезнь, или даже смерть. Эта же власть души над телом дает нам возможность не только разрушительно, но и спасительно действовать на здоровье телесного -организма, откуда и происходит все врачебное значение гимнастики. Направляя произвольно процесс выработки физических сил к тем или другим мускулам, мы отвлекаем эти силы из других частей организма и из других процессов и тем самым получаем возможность произвольно действовать на здоровье физического организма. Так, телесные упражнения имеют заметное влияние на уменьшение раздражения в центральных мозговых органах, и едва ли есть лучшее средство успокоить раздраженный головной или спинной мозг, как занятие умеренными гимнастическими упражнениями.
Но лечебное значение гимнастики не ограничивается только таким грубым, огульным воздействием. Практика показывает, что гимнастика, специализируя так или иначе произвольные движения человека, излечивает множество застарелых болезней. Для психолога же в этом лечении гимнастикою замечательно то, что в нем человек лечится положительно одною своею волею, которая во всяком случае есть ближайшая причина всех произвольных движений, употребляемых гимнастикою как врачебное средство. Принимая же в расчет, на какое множество физических процессов организма воля человека оказывает более или менее сильное влияние, мы нисколько не сомневаемся, что воля как могущественнейшее врачебное средство будет более и более прилагаема в медицине. Чтобы убедиться, как велико может быть влияние воли на физические процессы, стоит припомнить, какие чудеса действия воли на тело показывают нам индийские фанатики и фокусники. Конечно, в этих случаях могучим средством человеческой воли распоряжаются фанатизм и шарлатанство; но от этого самое средство остается не менее сильным, и эта сила дает нам полное право думать, что ею могут быть достигнуты важные результаты, если она будет направляема светлым и серьезным умом европейца...
Здесь рождается сам собою вопрос: простирается ли власть души только на мускульную систему и связанные с нею двигательные нервы, или она оказывает влияние и на нервы чувств? Бэн держится первого мнения; но это заставляет его впадать в противоречие с самим собою. Если можно еще, хотя с большою натяжкою, допустить, что мы, посредством каких-то неизвестных мускулов, оказываем произвольное влияние на наш слуховой орган, прислушиваясь произвольно к одним звукам и не слушая других, или что мы произвольно, не изменяя положения глаза, можем сосредоточить .внимание на избранной черте предмета, то какими же мускулами можем мы объяснить себе возможность произвольного влияния на ход наших представлений, а эта возможность, которую всякий замечает в самом себе, признается одинаково всеми психологами и тем же самым Бэном? Какими же мускулами можем мы объяснить возможность произвольного влияния на задержку наших чувствований, или, по крайней мере, на распространение и воплощение их в нервном организме? Таким образом, ясные факты вынуждают нас признать, что власть воли простирается на всю нервную систему, а не на одни двигательные нервы, если двигательными нервами признавать только те, которые идут в мускулы. Кажется, рационально было бы предположить, что всякая деятельность нервной системы, будет ли она выражаться в телесных движениях или в тех необходимо предполагаемых движениях нервных молекул, которыми сопровождаются как умственные, так и чувственные процессы, что все эти нервные движения происходят более или менее под влиянием души, область которого физиология еще не обозначила. Сделав такое предположение, мы поймем, откуда рождается то заметное чувство усилия, которое мы испытываем не только при произвольных телесных движениях, но и при произвольных умственных или чувственных актах,— когда, например, мы стараемся вытеснить из нашего сознания какую-нибудь беспокоящую нас мысль или приостановить распространение в организме какого-нибудь возникшего в душе нашей чувствования. Наблюдая внимательнее над собою, мы убедимся, что такое насильственное, т. е. произвольное, подавление нами самими наших же мыслей и чувствований, равно как и произвольное направление нашего внимания, обходится нам не даром, и мы испытываем положительно физическое утомление, следовательно, трату физических сил на физические движения, вызванные нашими умственными процессами, хотя они и не обнаруживаются видимыми сокращениями мускулов.
Мы согласны с теми психологами, которые, подобно Гербарту и Бенеке, полагают, что воля как власть души над нервным организмом развивается и формируется опытами; но не согласны приписать опытам самое происхождение воли. Такое мнение основано на той общей, логической ошибке, которая заставляет, например, предполагать, что способность зрения или способность слуха есть произведение опыта, т. е. самой деятельности зрения или слуха. Еще Аристотель заметил, что для того, чтобы какая-нибудь способность могла развиваться деятельностью, необходима уже самая эта способность в зародыше. Для того, например, чтобы влияние света на организм животного могло развить в нем способность зрения и сформировать зрительный орган, как это предполагают некоторые физиологи и психологи, необходимо уже, чтобы организм мог испытывать на себе влияние света, и притом влияние света не как тепла, а именно как влияние света, т. е., другими словами, чтобы организм мог уже иметь способность зрения *. To же самое относится и к власти души над телом. Чтобы опыты этой власти сделались возможными, следует необходимо уже предположить самую власть. Напрасны были бы все попытки наши овладеть нервным организмом, если бы он не поставлен был в особое отношение к нашей душе, как напрасны были бы все попытки одною волею, без посредства нервов и мускулов передвинуть с места на место предмет, вне нас лежащий ...
Нет сомнения, что власть души над телом расширяется опытами; но нет возможности не признать врожденной власти, которая, будучи

* Principles of Psychologie, by Spencer, p. 397—404. Спенсер хочет показать, как осязание света может мало-помалу перейти в зрение. Но, во-первых, следует предположить осязание света уже существующим, а во-вторых, свет и теперь осязается, но как тепло, а между осязанием тепла и зрением граница все же непереходимая. Если мы ощущаем дрожь при звоне большого колокола, то разве мы не отличаем ощущения дрожи от ощущения звука? Разбор психологической теории Спенсера был помещен нами в «Отечеств. Запис.» (кажется) за 1866 год.

приложена к сложным рефлексам, установленным уже самою природою организма, оказывается очень обширною. Если бы ребенок должен был опытами дойти до сложного акта сосания груди, то он скорее выучился бы ходить, чем сосать грудь и глотать пищу. Вот почему мы можем объяснить только крайним увлечением Бона, когда он говорит, что человек выучивается даже дышать. Гораздо естественнее признать, что такие сложные рефлексы, каковы сосание, глотание или дыхание, возбуждаются сначала какими-нибудь физическими причинами, как, напр., прикосновением воздуха к легким, прикосновением груди или даже пальца к губам, пищи к глотке и т. п. В этих актах сначала нет воли; но они могут повести к первому проявлению воли в ребенке. Чувствуя голод, а потом удовлетворение его, ребенок может уже и сам попытаться привести в движение сложный рефлекс питания. Но как начинается эта попытка и какими средствами она осуществляется,— это остается для нас совершенно неизвестным. Об этом, пожалуй, можно много фантазировать; но прийти к какому-нибудь положительному результату едва ли возможно.
Отказываясь объяснить таинственное рождение первых попыток появления власти души над телом, мы тем не менее видим ясно, как эта власть, данная душе, а не приобретенная ею, точно так же данная, как и способность чувствовать, формируется потом мало-помалу именно через посредство опытов. Так, мы действительно замечаем, что ребенок мало-помалу приобретает способность направлять сначала движение глаз за движением внешних предметов, а потом движение рук к предмету, движение пальцев, чтобы удержать предмет, и т. д. Мы видим также, как мало-помалу, посредством опытов, уста-новляется у ребенка связь между слуховыми и голосовыми органами, отчего появляется физическая возможность речи. Вот отчего при бездеятельности слуховых органов, самая речь становится невозможною, хотя голосовые органы развиты как следует. Глухонемой лишен возможности контроля над звуками, которые он издает, и только это одно мешает ему говорить. В училищах глухонемых заменяют, хотя не вполне, этот контроль слуха контролем зрения и осязания, заставляя глухонемого, осязая горло и смотря в зеркало, наблюдать движения своего собственного рта и горла в то время, когда он ощущает усилие для произведения тех или других звуков, хотя и не слышит этих звуков.
Мы также вполне согласны с Бэном, когда он доказывает, что те самые действия, которым мы выучились медленным путем созна-ванйя и попыток, превращаются потом в сложный рефлекс, который выполняется уже быстро и без всякого труда, только под влиянием того желания, которое руководило нами, когда мы ему выучились*. Так, ребенок многочисленными, весьма заметными опытами выучивается подымать руку и протягивать ее к предмету. При этих опытах участвуют и зрение, и осязание, и память; но когда через повторение движение это сделается привычным рефлексом, то ребенку уже не нужно повторять всего длинного процесса ученья, а стоит только захотеть протянуть руку к цветку, чтобы она протянулась и сорвала цветок. Наблюдая над развитием детей, мы заметим, что вначале они даже не умеют выплюнуть горького или противного куска, попавшего к ним в рот, так что мать или няня должны их учить и этому нехитрому действию, которое выполняется потом дитятею и взрослым почти совершенно рефлективно.
Согласование движений различных органов приобретается опытами; но опытами же приобретается и способность разъединять такие движения, которые связаны уже самою природою в один рефлекс. Одно из затруднений, представляющихся учителю игры на фортепьяно, состоит в том, чтобы разъединить совместное и рефлективное движение пальцев, установленное самою природою, и приучить ученика мгновенно выполнять каждым пальцем отдельно то или другое движение. Кажется, нетрудно вертеть обе руки разом в разные стороны; но только немногие фокусники и посредством долгого ряда упражнений достигают выполнения этого фокуса. Индийские фокусники показывают нам, что власть человека в этом отношении далеко еще не исчерпана. Трудно решить, почему иные люди могут двигать ушами или носом, тогда как другие не могут. Бэн объясняет это случайным направлением нервного тока к таким мускулам, к которым он у других не направляется; но случай объясняет все, т. е. в сущности не объясняет ничего, и пора бы уже отвыкнуть безотчетно употреблять это слово, которое значит как раз то же, что и слово «не знаю», но многих обманывает, заставляя их думать, что они сказали что-то, хотя в сущности они ничего не сказали.

Воля как желание: выработка желаний в убежденияи решения

...Из немногих врожденных человеку стремлений разрождается в нем неисчислимое множество желаний и нежеланий, которые могут очень часто противоречить одно другому. Но так как желание дела-

* The Will, p. 394.

ется волею души, или ее решимостью, только при том условии, чтобы оно овладело всею душою, сделалось единым желанием души в данный момент времени, то понятно само собою, что для того, чтобы перейти в решимость, желание должно выдержать борьбу с противоположными ему желаниями и нежеланиями и одолеть,их. Проследим же эту выработку желания в форму решимости, которая выражается уже властью души над телом и переходит в выполнение, если условия действительности, внешней для человека, не представляют тому преграды.
Почти все психологи, начиная с Аристотеля, отличают желание от решимости и говорят, что «я желаю» — не значит «я хочу». Но это справедливо не для всех возрастов человека. В младенчестве, как мы заметили выше, желать и хотеть значит одно и то же. Но чем старше становится человек, тем дальше у него решение от желания. Это явление, как мы уже имели случай заметить, объясняется малочисленностью, разорванностью и малосложностыо тех сочетаний, которые существуют в душе дитяти, в сравнении с многочисленными, связными и обширными сетями сочетаний, наполняющими душу взрослого. Желание, зародившееся в душе младенца, не находя в ней сопротивления в других представлениях и связанных с ними желаниях, мгновенно овладевает всею душою и потому непосредственно превращается в акт воли. Совершенно не то видим мы в душе взрослого. Чтобы овладеть этою душою (а только при этом условии желание становится волею), желание должно преодолеть множество противоборствующих представлений и если не все те, которые находятся в душе, то, по крайней мере, те, с которыми оно встретится на пути своей выработки, и тогда только оно, может быть, на одно мгновение даже, станет единственным желанием души, т. е. волею или решением. Поясним это примерами.
Человек хочет взять вещь, которая ему нравится, т. е. которая так или иначе удовлетворяет существующему в нем стремлению. Если с представлением этой вещи не связано никаких других противоборствующих представлений, то желание немедленно же перейдет в акт воли, т. е. станет выполняться, если не встретит каких-нибудь препятствий уже не в душе, где оно их не нашло, но во внешнем для души мире. Дитя хочет поднять слишком тяжелую вещь и немедленно же делает усилие. Но вещь не поддается этим усилиям. Вследствие многих таких неудачных попыток с представлением о вещи связывается уже другое представление — представление о ее тяжести. Тогда только в душе дитяти желание отделяется от решения. Дитя все же будет желать поднять вещь; но уже не можетзахотеть этого, не может решиться поднять ее, потому что противоборствующее представление о тяжести вещи не позволит желанию перейти в попытку исполнения. Чем далее живет дитя, тем более накопляется в душе его представлений, проникнутых чувствованиями; чем сложнее становятся сочетания этих чувственных представлений, тем труднее родившемуся желанию пробиться сквозь все эти чувственные сочетания, одолеть одни, обойти другие и, овладев всею душою, превратиться в решение, за которым как неминуемое последствие следует акт воли, т. е. попытка выполнения.
Представим еще другой пример, более сложный. Мальчик хочет взять вещь, которая ему нравится, т. е. которая обещает удовлетворение тому или другому его стремлению. Но уже желанию этому трудно пробиться сквозь целую массу накопившихся в душе представлений. Положим, что вещь, которую дитя хочет взять, составляет чужую собственность. С представлением о вещи возникает и представление чужой собственности. Это представление чрезвычайно сложно: это уже целая громадная ассоциация представлений, и притом такая, которая в каждой душе имеет свою особую историю. Один познакомился с понятием о собственности, испытав на самом себе горькое чувство, когда у него отняли вещь, доставлявшую ему удовольствие; другой познакомился с понятием о собственности потому, что его наказали, когда он тронул чужую вещь; третьему внушили представление о собственности взрослые, говоря: «это твое, а это не твое»; «чужое трогать стыдно» и т. п. У каждого, кроме того, в представление о чужой собственности вплелись следы множества разнообразнейших опытов. Одному удавалось часто пользоваться чужою собственностью; другого всякий раз находили и наказывали, третьему только грозили, но не наказывали; четвертого бранили, но не отымали даже вещи; пятого даже защищали, хотя он брал чужую вещь; шестого даже хвалили за ловкость и смелость и т. д. Все эти опыты, перемешиваясь между собою, оставляли свои следы в душе человека, а из всех этих следов выткалась чрезвычайно сложная сеть чувственных сочетаний, которую мы называем понятием о чужой собственности. Возродившееся желание захватить чужую вещь пробегает или по всей этой сети представлений, или только по одной части ее, так как другие следы слишком слабы и не возникли вовремя в сознании. Удастся желанию победить эту сеть представлений,— и чужая вещь взята; не удастся,— и желание осталось желанием, не перейдя в решение.
Однако же желание, побежденное таким образом, не всегда побеждено окончательно. Положим, что чужая вещь имеет много привлекательного для дитяти, и вот дитя, отказавшись взять ее, продолжает о ней думать: ставит себя в разные отношения к привлекающей его вещи, изменяет ее в своем воображении так или иначе, представляет возможность взять ее украдкою и т. д., словом, выплетает уже обширную ассоциацию представлений, связанных одним желанием — желанием чужой вещи. Но эта обширность ассоциации сама по себе не решит еще поступка, как то полагает Гербарт: она только установитлостоянство желания, но не его напряженность, которая условливается уже самою напряженностью стремления, давшего начало желанию. Напряженность же стремления опять зависит от разных причин: или стремление сильно само по себе, как, напр., у лакомки, который давно нелакомился,или оно сильно потому, что другие слабы, потому что у мальчика, наприм., нет деятельности и что в душе его нет других, более сильных интересов, которые могли бы увлечь к себе его душу. В этом последнем случае данное стремление усиливается всею силою неудовлетворенного стремления к деятельности. Вот почему праздность детей бывает причиною множества безнравственных поступков. Если в каком-нибудь заведении дети страдают от скуки, то надобно непременно ожидать, что появятся и воришки, и лгуны, и испорченные сластолюбцы, и злые шалуны. «Увеличенный гнет противоположности,—говорит Фолькман,—может оказать на желание двоякое влияние: он может потемнить представление, в котором желание имеет свое место (?), и может поднять его до maximuma напряженности. Первое случается, когда представление довольно изолировано; второе, когда оно уже сделалось средоточием целой сети представлений, тогда как противоположное стоит одиночно. Отсюда правда в известном выражении Лярошфуко, что «удаление действует на наши страсти, как буря на огонь: слабый тушит, сильный превращает в пламя» *. Это описание совершенно справедливо; но только для одних желаний, возникающих из душевного стремления к деятельности. Там действительно в борьбе желаний дело решается относительною обширностью ассоциаций; но в желаниях, возникающих из телесных стремлений, решает также и напряженность самого стремления. Как бы ни одиноко стояло желание есть, но если голод силен, то это одиночное желание опрокинет громаднейшие ассоциации представлений.
Тем же путем совершается борьба желаний и в душе взрослого человека, только борьба эта становится еще сложнее, по большей сложности чувственных ассоциаций, наполняющих его душу. Но здесь рождается очень важный вопрос. Мы сказали, что иногда вырабатывающееся желание пробегает всю сеть противоборствующих ему представлений и преодолевает их или преодолевается ими, а иногда

* Volkman's Lehrb. der Psych. § 132.

борется только с некоторыми представлениями, уклоняясь от одних, вовсе не замечая других, которые могут возникнуть в сознании уже после того, как поступок совершен. В этом отношении и характеры людей различны, и ход желаний в одной и той же душе бывает, различен. Это различие и выражается в том, что мы называем большею или меньшею обдуманностью поступка. Гербарт весьма основательно приписывает обдуманность опыту. Удовлетворив какому-нибудь своему желанию необдуманно, человек очень скоро испытывает, что он поступил против другого своего желания. Так, например, удовлетворив минутному порыву гнева, мы оскорбили необдуманным словом любимого человека; но вслед за тем очень скоро испытываем, что, удовлетворив одному нашему желанию, мы нарушили другое, гораздо более обширное, связанное с громадною сетью представлений, но мимо которого как-то проскользнуло порывистое желание удовлетворить чувству гнева. «Таким образом,—говорит Гербарт,—человек мало-помалу узнает, как часто он может быть неверным самому себе» *, т. е., другими словами, человек опытами узнает, что часто, удовлетворяя какому-нибудь желанию, которое в данный момент кажется ему наибольшим, он в то же время противодействует другому, которое в нем гораздо сильнее и обширнее. Опыты эти, часто повторяясь, оставляют в душе более или менее сильный и прочный след, который можно высказать в немногих словах, выражающих, что поспешное удовлетворение желания, когда мы удовлетворяем ему прежде, чем оно померяется в своих силах с другими, живущими в нас желаниями и нежеланиями, часто причиняет нам страдание, гораздо более прочное, чем то удовольствие, которое мы получили от удовлетворения необдуманного желания. Когда такое сложное чувственное представ-ние свяжется с обширными ассоциациями следов различных опытов, своих и чужих, тогда оно является в душе могущественною препоною для всякого рода желаний, мимо которой не может пройти ни одно из них, не померявшись с нею силами. Такое представление, все возникающее из опытов, и составляет основу обдуманности в характере человека и осторожности в его поступках. Если в жизни человека было много таких удовлетворенных желаний, в удовлетворении которых он потом глубоко раскаивался, то весь характер человека может сделаться крайне нерешительным. Из этого уже видно, что обдуманность в словах и поступках есть плод опыта; но нетрудно убедиться, что основою этого опыта является человеку только принадлежащая способность самонаблюдения. Вот почему Аристотель

* Lehrb. dor Psych., von Hecbart. § 229.

обдуманностью отличает поступки взрослых людей от поступков животных и детей, хотя и не высказывает, что в основе обдуманности лежит самосознание *. Только наблюдая над самим собою, над протекшими и настоящими состояниями своей души, человек может выработать в себе — не «привычку обдуманности», как выражается Бэн **, но сложное и обширное чувственное представление о необходимости дать время всякому возникшему желанию померяться своими силами со всеми прочими желаниями и нежеланиями души.
Процесс обдумывания предшествует образованию убеждений и решений. Формировка же убеждения предотвращает возвращение назад и раскаяние... Но, принимая громадную сложность ассоциаций представлений, связанных теми или другими желаниями, которые составляют содержание души взрослого человека, невольно рождается вопрос: возможны ли для человека такие решения, которые были бы математически верными выводами из механического процесса взвешивания всех представлений, составляющих содержание его души, на весах всей совокупности ее стремлений или ее интересов, что все равно? Гербарт считает такую полную и законченную организацию души возможною только в загробной жизни***. Здесь же считает возможным только большее или меньшее приближение к ней.
Но и относительная полнота решения, выражающая в себе если не все содержание души, то значительную часть его, была бы невозможна, если бы для этого требовалось, чтобы каждое порождающееся в нас желание примерялось ко всем отдельным представлениям поодиночке, ибо их неисчислимое множество. Но дело в том, что в каждой душе эти чувственные представления не остаются в своей отдельности, но слагаются самою жизнью в более или менее обширные чувственные массы представлений, итоги которых уже предварительно подведены в определенных желаниях, нежеланиях, определенных убеждениях и предубеждениях и, наконец, в определенных жизненных правилах. Вследствие этого, возникшему новому желанию приходится меряться силами не с отдельными чувственными представлениями, а с целыми массами их, заранее сложившимися в чувственные понятия, убеждения, предубеждения, правила и с целыми системами желаний и нежеланий. Одни из этих чувственных систем представлений поддерживают новое желание всею своею

* Arist. Eth. В. III. Cap. II, § 16.
** The Will, p. 459. Впрочем, точно так же необдуманно и Гербарт употребляет слово «привычка» при этом случае. Lehrb. der Psych. § 117.
*** Ibid., § 251.

силою, другие противоборствуют ему, третьи остаются к нему безразличны. Понятно само собою, что чем более систематизировались чувственные представления души, тем легче и успешнее может совершаться процесс обдумывания, успешность которого обозначается уменьшением возможности раскаиваться, которая, однако, всегда остается: ибо только такое решение, которое было бы верным математическим выводом из всего содержания души, уничтожило бы всякую возможность раскаяния.
Быстрота и совершенство процесса обдумывания зависят, впрочем, не от одной степени организации души, но и от многих других причин: от врожденной быстроты процесса мышления; от силы воли, распоряжающейся этим процессом для данной цели; от настойчивости стремления, из ,которого рождается желание: сильнейший голод, например, может увлечь к быстрому и необдуманному поступку и такого человека, который отличается крайнею обдуманностью и осторожностью во всех своих действиях. «Дать процессу обдумывания,— говорит Бэн,— как раз настоящее время и ничего лишнего есть одно из высочайших совершенств соединенного действия ума и воли» *. При этом случае Бэн замечает, вслед за Франклином, что при процессе взвешивания различных обстоятельств, обусловливающих подготовляющееся решение, последнее соображение как самое новое имеет по своей свежести большее влияние на нас, чем прежние, отчего мы часто впадаем в ошибки, а если уже хорошо проучены жизнью, то в нерешительность; ибо опыт убеждает нас, что последняя мысль — не всегда лучшая. «Очень трудно,— говорит Бэн,— при каком-нибудь сложном решении удерживать в уме настоящий вес всех противоположных соображений, так чтобы в момент заключения счета получить с каждой стороны верный итог» **.
Великий гений рассудочных расчетов Вениамин Франклин, в письме своем к Иосифу Пристлею, под названием «моральная алгебра», рекомендует употреблять вообще при обдумывании серьезных решений тот же способ, какой употребляется и при денежных счетах. Он советует разделить лист бумаги пополам и в дни, вперед назначенные для рассуждения, записывать все убеждения pro на одну сторону, а убеждения contra — на другую. Потом, если с обеих сторон найдутся два противоположные и равносильные доводы, то их вычеркивать; если на одной стороне два или три, в сумме равносильные одному на другой стороне, то их также вычеркивать, и т. д.

* The Will, p. 461.
** I b i d., p. 462.

Тогда в итоге получится решение. К этому благоразумному совету д прибавляет еще очень дельное практическое замечание. Если решение очень для нас важно и мы можем протянуть обдумывание на .месяц или более, то мы в конце каждого дня должны пересматривать записанные нами доводы и тогда заметим, что «в некоторые дпи на нас более действуют одни доводы, чем другие, чем и уменьшим вероятность такого поступка, в котором могли бы потом раскаяться» *, ибо раскаяние, как мы видели выше (раскаяние, а не укор совести), возникает тогда, когда наш поступок окажется несоответствующим нашим же собственным желаниям, которых мы не сообразили в то время, когда совершали поступок. Так, скряга, давший сгоряча денег нищему, может потом сильно раскаиваться в своем поступке; но, конечно, это уже не будет укор совести.
Но Франклин и Бэн, впрочем, выпускают из виду, что не только наши понятия, как мы это старались показать в первой части «Антропологии», но вследствие того и наши установившиеся желания уже как итоги борьбы, прежде совершавшейся в нашей душе, могут быть в сущности дурно сведенные итоги, заключающие в себе существенные ошибки. Так, напр., человек может получить отвращение к чему-нибудь, к какому-нибудь делу, предмету, науке или человеку, вследствие ложного понятия об этих предметах, которое, в свою очередь, было следствием ошибочных наблюдений, опять условли-ваемых разными причинами. Это чувство отвращения и возбуждаемые им желания и нежелания будут входить уже во всякое новое решение как готовый итог. Таких ошибочных итогов много у каждого человека; но в некоторых людях их уже так много, что положительно в каждом их решении непременно будет ошибка, ошибка против их же собственных желаний. Есть некоторые, немногие понятия, до того входящие во всякое почти решение человека, как и во всякое его убеждение, что если эти понятия выведены ошибочно, а вследствие того и проникнуты ложным итогом желаний и нежеланий, то они путают собою всю жизнь человека. Такие генеральные понятия, по своей необыкновенной важности для всей практической и теоретической деятельности человека, должны обращать на себя всё внимание воспитателя, ибо на них-то основывается главным образом направление всей человеческой жизни. К сожалению, эти понятия принимаются, большею частью, за такие известные, что о них не стоит и рассуждать; а между тем в них-то и скрывается причина наших главнейших ошибок, как теоретических, так и практических.

* The Will, p. 462.

Эти генеральные понятия и желания — итоги целых масс представлений — носят часто одно и то же название у всех людей; но это вводит нас только в ошибку, что они тождественны. Напротив, если мы могли бы извлечь из каждой души всю массу представлений, составляющих самое общеизвестное понятие, человек, например, и могли анализировать эти массы, сложившиеся в разных душах, то с изумлением заметили бы, как они различны, и поняли бы тогда, откуда происходит все различие в отношениях людей к другим людям. Для одного человек — враг, с которым он всегда и везде должен бороться; для другого — предмет эксплуатации; для третьего - приятный собеседник; для четвертого — предмет презрения; для пятого — предмет обожания и т. д. в бесконечность и в бесконечных видоизменениях. Отсюда видно, что если такое понятие, связанное с системой чувств, желаний, нежеланий, входит почти в каждый процесс обдумыванья человеческого поступка, то и в результате этого процесса, в решении, должны выразиться все верные и ошибочные особенности этого проникнутого чувствами понятия, или, лучше сказать,— этого итога громадной массы представлений, из которых каждое несло свое особое чувствование и свои особые желания и нежелания.
Можно сказать с уверенностью, что если воспитатель даст своему воспитаннику истинный, не теоретический только, но и практический, т. е. проникнутый чувствованиями и желаниями, взгляд на человека, то положит незыблемую основу нравственного воспитания...
Одни и те же ошибки в итогах обширных масс представлений, чувств и желаний могут быть общими целому веку, народу или целому классу общества. От этого зависит величайшая трудность, с которою новая идея, выведенная из новых, более верных наблюдений, проникает в убеждения человечества и вносится потом как новая или вновь исправленная функция в его решения и поступки. Для того чтобы принять вновь сложенное умственное понятие, следует анализировать и искоренить старое, уже вкоренившееся, для чего нужны и время и труд. Но в отношении чувственных понятий этого итога сложной массы представлений, чувствований и желаний— одного умственного пересмотра мало; ибо старый итог сложился не только из холодных, умственных концепций, но из живых чувств желаний и нежеланий, которые мало было передумать, но которые надобно было пережить, чтобы они вошли в общий итог. Вот почему новая идея, особенно имеющая практическое значение, только медленным и болезненным процессом входит в жизнь человечества. Не скоро она бывает понята в своей точности; но еще медленнее входит она в характер человека. Нужны тысячи опытов, которые оставили бы в душе человека тысячи следов чувствований и желаний, чтобы это вновь проверенное генеральное понятие могло занять место старого. Утописты, мечтающие о быстрой реформе рода человеческого, не знают истории человеческой души; но эти самые утописты необходимы: только их пламенным рвением движется этот медленный процесс, и новая идея, хотя медленно и трудно, но все же входит в характер человека и человечества. Без этих утопистов мир только бы скрипел на своих старых, заржавленных основах и, сживаясь все более и более со своими закоренелыми предрассудками, уходил бы в них все глубже и глубже, как в топкое болото.

Образование характера

Словом характер обозначают обыкновенно всю сумму тех особенностей, которыми отличается деятельность одного человека от деятельности другого, без отношения к самому содержанию этой деятельности, которое может быть глупо и умно, нравственной безнравственно. Наблюдая внимательнее, что люди называют характером, мы легко заметим, что они не вводят в это понятие того, что они же называют обыкновенно умственным развитием человека. Два лица, обладающие совершенно различным умственным развитием и совершенно различным запасом знаний, как по количеству, так и по качеству, могут быть очень сходны по характеру. С другой стороны, люди, одинаково развитые и обладающие одинаковыми знаниями, могут быть совершенно различного характера. У человека очень образованного может быть характер весьма ничтожный, и у человека весьма необразованного — характер весьма сильный. Из этого мы видим, что понятие характера слагается главным образом из наблюдений над особенностями деятельности чувства и воли, независимо от умственного богатства или умственной бедности человека. Но, вводя чувство и желание в понятие характера, мы обыкновенно не вводим их содержания, а только форму их проявления. Злой и добрый человек, нравственный и безнравственный, могут иметь одинаково слабый или сильный, постоянный или порывистый, хладнокровный или вспыльчивый, решительный или нерешительный характер и т. д. Следовательно, в понятие характера не входят ни умственное, ни нравственное состояние человека: не входит самое содержание чувствований и желаний, а только форма их проявления. Но так как деятельность чувства проявляется для наблюдений только в действиях человека, к которым мы относим и самую речь, то, следовательно, мы должны прийти к заключению, что понятие характера извлекается исключительно из наблюдений над особенностями человеческой деятельности, и притом не над содержанием этой деятельности, которая зависит от внешних обстоятельств, а также от ума и нравственности человека, но над .ее формами. Вот почему мы относим изучение образования характера к области воли. В характере именно проявляется особенность действия воли в различных индивидах. От этого выражения сила характера или сила воли часто употребляются как синонимы, хотя это употребление и не совершенно правильно, как мы это увидим ниже.
Не таким единством отличается взгляд людей на самое происхождение характера. Часто мы слышим, что говорят о врожденности характера, и точно так же часто слышим, что говорят об испорченности характера, о том, что такой или другой характер в человеке образовался вследствие обстоятельств жизни, вследствие воспитания и т. п. Говоря о характере, люди называют его дурным и хорошим совсем не в том смысле, в каком говорят о хорошем или дурном здоровье. Характером человека объясняют его поступки; но самый характер ставят часто ему в вину, хотя иногда некоторыми чертами характера облегчают вменяемость поступка. Воспитание, с одной стороны, советует присматриваться и применяться к характеру воспитанника, ас другой—дает правила, каким образом воспитывать характер в человеке. Из этого мы вправе вывести, что общечеловеческая психология, которая, во всяком случае, имеет громадное значение как сумма бесчисленных наблюдений людей над психологическими явлениями, видит в характере в одно и то же время и нечто прирожденное человеку, и нечто формирующееся в нем в течение его жизни,— и этот взгляд совершенно справедлив, ибо характер в человеке складывается именно под влиянием прирожденных ему свойств, с одной стороны, и под влиянием жизни, с другой.
Признав в образовании характера участие двух деятелей: природы человека и условий жизни, мы должны были бы исследовать, насколько каждый из этих факторов участвует в образовании характера, и из этого уже вывести законы образования человеческого характера вообще, которые, без сомнения, должны же быть. «Человечество,— говорит Милль,— не имеет общего характера, но существуют общие законы формации характера» *. Милль полагает, что эти-то законы формации характера и должны составлять главный предмет в научных исследованиях области человеческой природы. Но откуда взято Миллем это твердое убеждение, которое и мы впол-

* Mill's Logik, v. II, p. 444.

не разделяем, в существовании общих законов, в образовании человеческого характера? Найдены ли уже эти законы, доказана ли их непреложность фактами, сведены ли они в научную систему? На эти вопросы и Милль вынужден был бы отвечать отрицательно. Но нельзя сказать, чтобы эти законы были до того неизвестны, что самое существование их следует только предположить по общей вере в причинность всех явлений, руководящей человеком столько же в отыскании законов физической природы, сколько и в отыскании законов психических явлений. Не удивляемся ли мы знанию человеческих характеров у великих писателей? И не одни эти великие писатели знают законы человеческого характера, но знают их и те, которые удивляются верной рисовке характеров, самыми этими писателями. Если бы мы не знали вовсе ничего о законах формации характеров, то не могли бы произносить и нашего суждения о том, верно ли Шекспир или Мольер рисуют характеры людей. Следовательно, в каждом из нас мы должны признать существование обширной массы познаний законов образования человеческих характеров. Зная характер человека, мы часто предсказываем очень верно, как подействует на него данное впечатление, какие чувства и желания в нем вызовет и в каких действиях обнаружится это желание.
Практическая педагогика довольно часто, если и не всегда, подает очень верные советы, как изменить ту или другую черту в характере воспитанника. Правда этих советов обнаруживается практикой и показывает также, что нам не безызвестны многие законы образования человеческого характера. Практическая важность этих знаний не может подлежать сомнению. Мы уже указали на нее в предисловии к первой части нашей «Антропологии».
Спрашивается, отчего же эти знания, столь важные для практического человека вообще и для воспитателя в особенности, не собраны, не приведены в ясную и легко обозреваемую систему? Не потому ли, что мы их знаем уже очень хорошо, так что не нуждаемся в их пересмотре? Но бесчисленные промахи практических деятелей вообще и воспитателей в особенности, зависящие, главным образом, от незнания законов образования человеческого характера, служат лучшим ответом на этот вопрос. Но может быть, не потому ли не собрали мы наших познаний о законах образования характера, что это собрание невозможно? Но почему же невозможно? Что человек знает, то может выразить словами; что может выразить, то может проверить и привесть в систему: одни знания признать несомненными, другие — подвергнуть сомнению, остановиться над противоречиями и т. д. Можно ли сомневаться в практической пользе такого собрания, проверки и приведения в порядок наблюдений человека над образованием человеческих характеров? Почему же, спрашиваем мы снова, этология, по выражению, придуманному Миллем, или характерология, в полурусском переводе, есть до сих пор наука в проекте, хотя, конечно, не один Милль сознает всю необыкновенную практическую важность такой науки и все ее значение для искусства воспитания? *
Ответ на этот вопрос дает нам отчасти сам же Милль. «Законы образования характера,— говорит он,— суть законы производные, происходящие из общих законов души, и должны быть получены как выводы из этих общих законов. Для этого мы должны брать какой-нибудь данный ряд обстоятельств и потом соображать, какое будет влиянио этих обстоятельств, сообразно с законами души, па образование характера» **. Основную пауку, науку об общих законах души, Милль называет психологиею, в отношении которой этология, или изложение общих законов образования характера под влиянием тех или других внешних обстоятельств, будет уже наукою выводною и притом такою же точною, как математика. «Психология, по Миллю, есть главным образом наука наблюдения и опыта; этология же есть наука дедуктивная. Одна излагает простые законы вообще, а другая чертит их действие в сложных комбинациях обстоятельств» ***. Признавая во многом справедливость мысли Милля, мы уже из не*е можем вывести простое объяснение, почему характерология, несмотря на богатый материал для своего содержания в общечеловеческих наблюдениях и в наблюдениях таких зорких людей, каковы: Гомер, 'Дант, Сервантес, Шекспир, Гёте, и несмотря на свою неизмеримую практическую важность, остается наукою в проекте, да и самый проект этой науки только теперь возникает с особенною ясностью ****. Понятно, что дедуктивная, или

* Ibid., p. 449. Мплль прямо говорит, что этология есть наука, которая соответствует в области искусств искусству воспитания, принимая это последнее слово в обширнейшем значении, т. о. как воспитание не только индивидуального, но и коллективного, т. е. воспитание народного характера.
** Ibid., p. 449.
*** I b i d., p. 450.
**** Заметим, между прочим, что этот проект приобрел особенную ясность в голове британского мыслителя. Это не случайное явление. Более всех других наций британская нация занималась и продолжает заниматься психологией: только она одна давно уже поняла все практическое значение этой науки и одна вводит ее даже в низшие школы. Нельзя не видеть в этом особой практичности англичан, которая, в свою очередь, конечно, строится на знании людских характеров.

выводная, наука может появиться тогда только, когда та наука, из которой она выводится, является сама наукою, уже более или менее установившеюся. Но можем ли мы признать психологию такою наукою? Правда, она уже давно объявляет себя наукою опыта, почерпающею все свое содержание из наблюдений и опытов; по, разбирая опытную психологию Гербарта, Бепеке, Вайтца, Бэна и др., мы имели случай но раз убедиться, что, к сожалению, психология до сих пор идет по стопам философских умозрений и что ее положение очень часто более условливается философским миросозерцанием писателя, чем действительно наблюдением и опытом. Психология еще порывается только сорваться с того буксира, па котором ведет ее до сих пор метафизика: выражается ли эта метафизика схоластическими терминами германской философии, или терминами, заимствованными из естествознания, как у Бэна и Спенсера. Когда эти усилия увенчаются успехом, когда можно будет говорить о психологии как о действительной науке опыта, вполне установившейся, тогда только можно будет примяться и за вы под из нее этологических законов.
Но не одна психология виновата в том, что важная наука образования человеческого характера остается до сих пор наукою в проекте. Милль высказывает надежду, что физиология скоро подметит те особенности в образовании мозга и нервной системы, которые выражаются во врожденных чертах характера *. Но, желая вполне скорейшего осуществления этой надежды, мы не можем не признать ее несколько сангвиническою, если пересмотрим то учение о темпераментах, которое до сих пор излагается в физиологиях и аитропо-логиях. Это учение, унаследованное новым временем еще от классической древности, до такой степени пе приведено к единству с новыми физиологическими знаниями, до такой степени шатко и не основано на положительных фактах, что мы даже затрудняемся внести его в фактическую антропологию. Еще Галлен разделил характеры людские по четырем темпераментам: па сангвинические, холе-.рические, меланхолические и флегматические. Но, как справедливо замечает Бепеке, «это скорее простые картины известных, в жизни встречающихся характеров, нежели точное генетическое разложение их»**. Но и в жизни эти четыре вида характеров никогда не встречаются в отдельности; а всегда черты одного перемешаны с чертами другого. Даже каждый в самом себе, разбирая свои чувства, желания и поступки, наметит в одних черту меланхолическую, в других

* I Ь i d., p. 339.
** Lehrb. dec Psych., von В e n e с k e, par 345.

сангвиническую и т. д., тем более если будет сличать свои различные настроения духа. Только способность отвлечения, замечающая главные, выступающие черты поступка и пропускающая более мелкие, им противоречащие и их ослабляющие, дала возможность набросать эти типы темпераментов. Для того же, чтобы анализировать эти черты и привести их в какую-нибудь систему, следовало бы знать, чему приписать различие этих черт характера, а этого-то мы и не знаем, несмотря на то что наших анатомических и физиологических познаний нельзя и сравнивать с познаниями классического мира...
Воспитатель-критик еще более обыкновенного наблюдателя человеческой природы практически убеждается, что те самые черты характера, которые приписываются как врожденные тому или другому темпераменту, бывают очень часто следствием воспитания. Иначе воспитатель не говорил бы вам беспрестанно, что можно запугать дитя и сделать его робким, что можно сделать дитя тупым, ленивым, злыми что все это зависит от воспитательного влияния семьи, школы и вообще жизни. Однако же и воспитатель знает, что есть что-то такое, врожденное человеку и обнаруживающееся в способе его мышления, чувствования и деятельности, что приносится каждым ребенком как нечто готовое и что может быть или усилено или ослаблено влияниями жизни и воспитания, по не может быть вполне искоренено, и что, во всяком случае, воспитание должно принять как нечто готовое, уже принесенное ребенком при самом рождении. Из этого мы можем вывести наоборот, что в знаменитых картинах темпераментов есть своя доля правды, но что этой правды не легко доискаться.
В догматические психологии и педагогики учение о темпераментах вносилось прежде почти без всякого анализа, и честь первой попытки извлечь из этого учения хотя какие-нибудь твердые и ясные черты врожденных различий психофизической деятельности людей, принадлежит, кажется, Бепеке. Усвоив себе теорию Гербарта об образовании всего содержания души из представлений, Бенеке. как мы уже видели, вынужден был отступить от этого учения и дать душе нечто врожденное. Это врожденное — ее первичные силы (Urver-mogen). Конечно, эти первичные силы постоянно образуются душою, но, следовательно, уже сама сила, их образующая, прирождена душе, а вместе с тем прирождены ей и те особенности, которыми первичные силы одного человека различаются от первичных же сил другого. Эти особенности стоят: первая — в большей или меньшей крепости этих первичных сил; вторая — в большей или меньшей степени впечатлительности и третья — в большей или меньшей степени живости. Эти врожденные особенности первичных сил — крепость (Kraftigkeit), впечатлительность (Reizempianglichkeit) и живость (Lebendigkeit) — могут находиться в одной и той же душе в различных соединениях между собою, чем и отличается уже от природы деятельность одной души от деятельности другой. Конечно, мы могли бы указать, что есть и у Бенеке.скрытые намеки, что эти первичные силы со своими особенностями порождаются из органических процессов тела и что,i следовательно, и причины замечаемых нами особенностей в психической деятельности у разных индивидуумов должны быть отыскиваемы в прирожденных особенностях организма. Но так как жаркие последователи Бенеке защищают его от этой мысли, то мы и не припишем ее ему. Мы, впрочем, не понимаем, от чего тут, собственно, защищать Бенеке? Что же касается нас, то, показав полную невозможность объяснять чисто психические явления из известных нам свойств материи, мы не имеем никакой причины не приписать влиянию телесного организма те особенности психофизической деятельности людей, которые ясно врождены и по тому уже самому скорее могут быть приписаны влиянию тела, чем душе.

Факторы в образовании характера: а) влияние врожденного темперамента

О факторах в образовании характера вообще

В предыдущей главе мы признали влияние врожденных особенностей организмов на образование характера за факт несомненный, но до того мало исследованный, с одной стороны, физиологиею, а с другой, психологиею, что мы решительно не можем ни определить границ этого влияния, ни указать на те особенности организма, которым должны быть приписаны эти прирожденные особенности, выражающиеся в особенностях психической деятельности того или другого человека и необъяснимых из психических причин. Столь же несомненные факты, особенно извлекаемые из педагогической практики, приводят нас к тому убеждению, что воспитание и вообще жизнь со всеми своими влияниями на человека может сильно изменять врожденные особенности его психической деятельности. Кто же из людей, наблюдавших над воспитанием и развитием человека, не имеет твердого убеждения, что семейное и школьное воспитание, а потом жизнь не оказывают могущественного влияния на характер человека? Не видим ли мы на целых поколениях людей ясной печати той школы, где они учились? Разве мы не видим очень часто самые резкие образцы характеров или сломанных жизнью, или, наоборот, закаленных ею? Признавая существование этого влияния слишком очевидным, чтобы его нужно было доказывать, мы должны признать также, что и границы жизненного влияния, разумея под ним всю совокупность влияний всех впечатлений жизни, действующих на человека через посредство его сознания, так же не определены, как и границы влияний природных особенностей. Но психолог в этом отношении поставлен все же выгоднее физиолога и во многих случаях может верно указать и объяснить причину того или другого влияния, если известны, конечно, все жизненные факты и выяснен врожденный темперамент человека.
Но если существование двух первых образователей (факторов) характера не подлежит сомнению, хотя границы их действия и не определены, то самое существование третьего фактора, а именно личной воли человека, признаваемое одними, отвергается другими. Одни признают, что, несмотря ни на какое влияние, идет ли оно из прирожденных особенностей человека или из впечатлений жизни, точно так же от него независящих, как и врожденные особенности, человек может свободно вырабатывать свой характер. Другие, наоборот, утверждают, что самое направление, или, вернее, содержание воли, совершенно условливается двумя первыми факторами, и что, следовательно, помимо их, человек не может внести никакого нового элемента в свой характер. Вопрос этот, по самому содержанию своему, относится к третьей части нашей «Антропологии», где нам придется говорить о свободе воли, которая если и может быть признана, то только как результат самосознания, следовательно, исключительною принадлежностью человека, его духовною особенностью. Здесь же мы займемся только двумя первыми факторами, которые действуют не только в человеке, но и в животных.
Совершенная необработанность вопроса об образовании человеческих характеров под влиянием, с одной стороны, врожденных особенностей организма, а с другой, под влиянием жизни с ее особенностями, объясняет, почему мы решаемся здесь передать не результаты научных исследований, а только результаты личных наблюдений. Если читатель будет недоволен скудостью этих результатов, то пусть он припомнит, что «характерология» есть только наука в проекте, и притом такая обширная наука, которая потребовала бы большого, специально ей посвященного сочинения, а не двух-трех глав, которые мы можем посвятить здесь этому предмету, систематическим изучением которого, кроме того, мы никак не можем похвалиться. Он входил в круг наших занятий вместе с другими предметами психологии и педагогики, тогда как по обширности своей задачи он мог бы поглотить все силы многих людей.

Влияние прирожденных особенностей организма на образование характера

Влияние прирожденных особенностей организма на образование характера можно бы, как нам кажется, разделить на: 1) общее влияние состояния организма, 2) влияние особенностей пищевого процесса, 3) влияние устройства органов мозга, 4) влияние особенностей нервной ткани и 5) влияние патологических состояний организма. Общему здоровому или больному, сильному или слабому состоянию организма давно уже приписывается большое влияние на психическую жизнь, и латинская поговорка «здоровая душа — в здоровом теле» слишком часто повторяется, особенно в последнее время, чтобы кто-нибудь мог не знать ее. Но если мы обратим внимание не на теории, для которых эта поговорка служит любимым подтверждением, а на факты, то найдем, что справедливость знаменитого изречения может быть подвергнута сильному сомнению. Биографии личностей, которыми гордится человечество, ясно доказывают, что далеко не все эти личности были здоровыми людьми, начиная с Аристотеля, часто жалующегося на свое болезненное состояние, и оканчивая Дарвином, который спешит напечатать еще не готовую свою теорию, боясь, что здоровье помешает ему развить и обставить ее как следует. В этих широких пределах и приняв за идеал душевного здоровья человека великий ум и великий характер (какой же другой можно избрать), мы насчитываем немало великих деятелей, представлявших здоровую душу в больном теле. Но не имеем ли мы перед глазами всем нам знакомых примеров? Припомните Гоголя, Белинского. С другой стороны, если можно указать на таких личностей, как Гёте, здоровых и по телу и по душе, то можно также указать на бесчисленное множество здоровеннейших господ с самою ничтожною душевною деятельностью и с самыми ничтожными ее результатами. И не только к умственному богатству, но и к характеру не может быть приложена эта знаменитая поговорка. Не видим ли мы часто слабых и больных людей, выказывающих несомненное геройство и твердость, и здоровых и сильных, обнаруживающих постыдную трусость и ничтожество характера? Всякий же внимательный воспитатель, без сомнения, убедится, что и в школе дети слабые, золотушные, болезненные — вовсе не являются непременно слабыми по уму и характеру, а чаще совершенно наоборот. Сообразив все эти несомненные факты, трудно себе объяснить, как классическое выражение «здоровая душа в здоровом теле» может еще до сих пор повторяться людьми с уверенностью в его полной справедливости.
Однако же мы не хотим этим сказать, чтобы общее здоровое или болезненное состояние организма, или прирожденная сила или слабость его, не оказывали никакого влияния на душевную жизнь и ее результаты: ум и характер. Этого влияния не может не быть. Если человек испытывает болезненные ощущения и недостаточность своих телесных сил, то эти, уже душевные опыты не могут не оставить следов в его душевных работах и не могут не сказаться в результатах этих работ: уме и характере. Нет сомнения, что дитя, часто испытывающее слабость своих телесных сил, сравнительно с силами товарищей, отразит эти опыты в своей душевной жизни и ее результатах; по как отразит и что извлечет из этих опытов — это еще вопрос. Очень может быть, что дитя, удерживаемое слабостью своих сил от телесных игр и упражнений со своими сверстниками, сосредоточит свою психическую деятельность в умственной сфере, почему и развитие ее пойдет сравнительно быстрее. Может быть и то, что слабое дитя, обижаемое своими сильными товарищами, вздумает наверстать слабость своих сил умом, и отсюда выработается хитрость. Может выйти и так, что слабое дитя не откажется от соперничества в телесной силе со своими товарищами, и в нем разовьется чувство гнева, а потом и злости. Может быть и наоборот, что дитя, не побуждаемое к телесным упражнениям быстро накопляющимися силами детства, будет смотреть на игры других как на развлечение, и отсюда выработается добрая черта в характере. Точно так же сильный и здоровый мальчик имеет в самом обилии своих сил условие для развития чувства доброты; но может развиться в нем и чувство гордости и злости, смотря по обстоятельствам его детства и как к ним дитя относится. Сильный и здоровый мальчик очень может умственно развиваться тупо, именно потому, что обилие телесных сил повлечет его преимущественно к телесной деятельности, и она, а не деятельность умственная, будет удовлетворять врожденному душе стремлению к жизни. Но разве можно вывести из этого, что обилие телесных сил есть непременное условие слабого развития умственных?
Из этого мы можем вывести только, что общее состояние здоровья, без сомнения, оказывает влияние на психическую жизнь и ее результаты; но что это влияние может быть бесконечно разнообразно, смотря по внешним обстоятельствам и по тому, какие первые душевные работы начнут залегать в душе ребенка. Воспитатель, следователъно, не должен упускать из виду здорового или больного состояния организма как влияющей причины, но должен в каждом данном случае исследовать, каково было это влияние, вперед уже зная, что это влияние может дать результаты не только разнообразные, но даже прямо противоположные.
Проследите, например, как хромота влияла на характер Байрона, и вы убедитесь, что тот же самый телесный недостаток мог дать в другом человеке и при другой обстановке жизни результаты совершенно противоположные.
Различие в быстроте совершения пищевого процесса и возобновлении тканей организма у различных индивидов есть факт, наблюдаемый, сколько нам известно, и медиками. Наблюдая над детьми и взрослыми, мы заметим, что, даже при одинаково нормальном и здоровом состоянии организма, один организм скорее, чем другой, выполняет весь пищевой процесс, начинающийся приемом пищи и оканчивающийся превращением ее в ткани и скрытые (потенциальные) силы тканей. Это заметно не столько в относительной быстроте работы желудка, сколько в более или менее быстром вознаграждении убыли крови из пищевого запаса и в более или менее быстром возобновлении из крови всех тканей и скрытых в них сил. У одного кроветворение совершается заметно быстрее и заметно быстрее возобновляются растраченные силы, чем у другого. Оттого дети, а также и взрослые, так различно выносят одни и те же болезни. Этр тзазличие в быстром возобновлении тканей и скрытых в них сил из крови, и окончательно из пищи, не может не сказаться и в различной быстроте совершения одних и тех же психофизических процессов у различных лиц, которую легко заметит каждый внимательный воспитатель. Если, как мы это уже видели, необходимо предположить некоторую деятельность нервной системы при всякой душевной деятельности, совершающейся в области представлений, то понятно само собою, что быстрое или медленное возобновление нервной ткани и ее сил из крови не может остаться без влияния на более или менее быстрый ход представлений в нашей душе, на процесс их потемнения и возникновения в сознании, и на продолжительность их яркости, а все это слишком важные условия психического процесса, чтобы не иметь на него влияния. Но весьма было бы ошибочно полагать, что вообще здоровые и полные дети быстрее возобновляют свои силы, чем худощавые. Едва ли не чаще бывает наоборот. Иное дитя, худощавое и, по-видимому, слабое, поражает именно энергической тратой своих сил и энергическим их восстановлением, тогда как дитя румяное и полное, наоборот, нередко поражает вялостью и медленностью оборота сил: их траты и их восстановления. Это объясняется, конечно, тем важным влиянием, которое имеет нервная система на растительные процессы тела. В этом отношении известная примета, по которой немецкие хозяева оценивали нанимаемых слуг, не вовсе лишена основания; хотя, конечно, быстрая и жадная еда может быть следствием обжорства, указывающего вовсе не на энергическую трату сил, а на дурную привычку желудка. Дитя очень легко сделать обжорой, и леность, а не энергия, будет следствием обжорства. Но можно также воспитанием и ускорить оборот сил, не переходя, конечно, врожденных пределов.
На различие в объеме и в устройстве мозга чаще всего старались указывать в последнее время как на причину врожденных особенностей ума и характера. Но все эти старания не привели ни к каким положительным результатам. Что касается до безотносительного объема головного мозга, то несомненные факты показывают, что животные, обладающие большим количеством мозга, могут быть заметно глупее животных с самым малым мозгом. Все естествоиспытатели удивляются уму муравьев; известный материалист Фогт называет их даже маленькими мудрецами и готов приписать им дар слова *, а между тем вся нервная система муравья — один микроскопический узелок, который слишком мал даже в отношении объема насекомого. Кроме того, вскрытия показали, что люди, у которых целая половина мозга была поражена, не выказывали при жизни ни малейшего поражения ума. Указывая на этот факт, другой известный материалист, Молешотт, говорит, что люди, пораженные атрофией половины мозга, быстрее здоровых уставали; но разве это не есть общее последствие всякой болезни? Думали видеть особое значение для умственной деятельности в больших или меньших извивах большого мозга. Но «к несчастью», наивно восклицает Бэн **, у овцы, одного из глупейших животных (как и у всех жвачных), мозговые извивы гораздо богаче, чем у собаки, одного из умнейших четвероногих. Молешотт еще хочет придать особенное значение большему или меньшему закрытию малого мозга большим ***; но если даже и удалось бы провести этот факт в сравнительной анатомии мозга, то какая же связь между закрытием мозжечка и силою умственных способностей? Что же касается до френологических фантазий, то можно только удивляться, как они еще существуют до сих пор, и еще более можно удивляться, что иногда люди практические, какими должны быть медики и педагоги, отводят этим фантазиям почетное место в своих

* Физиолог, письма. 1864, стр. 458.
** The Senses and the Intellect, p. 12. Примеч.
*** Circulation de la vie, par Moleschott. Т. II, p. 158.

педагогических системах, как это сделал известный немецкий педагог Карл Шмидт. Мы не отрицаем, что должно быть какое-нибудь соответствие между устройством мозгового органа и тою деятельностью, которую проявляет душа через посредство этого органа и пользуясь им; но не видим, чтобы это соответствие было найдено в настоящее время.
Если в этом отношении в чем-нибудь нельзя сомневаться, так это только в том, что особенно счастливое, сильное и тонкое развитие тех или других органов внешних чувств, в связи с развитием относящихся к ним частей мозга, непременно должно оказывать важное влияние на психическую деятельность и иногда даже давать ей решительное направление. Мы уже замечали выше по этому поводу, но и здесь считаем не лишним повторить, что сильное и счастливое развитие, например, слухового органа может увлечь душу человека преимущественно в сферу звуков точно так же, как сильное и счастливое развитие зрительного органа может увлечь душу другого преимущественно в мир красок и образов, а может быть, особенно тонкое и счастливое развитие органа мускульного чувства — в мир математических движений, а потом и в мир математических соображений. Эта догадка приобретает для нас теперь особенное значение, когда мы познакомились уже со стремлением души к беспрестанной и беспрестанно расширяющейся деятельности. Естественно, что душа преимущественно будет направлять свои работы в ту сферу деятельности, особенное обилие которой условливается особенно удачным, тонким и сильным развитием того или другого органа чувств. Естественно, что если преимущественное развитие данного органа даст для души более обильный, разнообразный и стройный материал, чем условятся первые основные ее работы, то она преимущественно и будет склоняться в эту сферу деятельности, где одинаковая тягость работы даст более успешные результаты и где поэтому душевная работа будет совершаться в одно и то же время и легче, и обширнее, и успешнее, и прогрессивнее. Вот, кажется, одно, что можно извлечь рационального из всех попыток отыскать в особенности устройства мозговых органов условия, определяющие особенность психической деятельности у различных лиц.
Различие в устройстве тканей мозга и всей нервной системы у различных индивидов, конечно, есть только предполагаемое различие, не подтверждаемое никакими известными нам микроскопическими наблюдениями; но наблюдения психологические так сильно указывают именно в этом направлении, что мы не можем отказаться от весьма вероятных догадок. Наблюдая над врожденным различием психической деятельности у различных людей, невольно приходим к мысли, что те особенности в этом отношении, на которые отчасти так метко указал Бенеке и которых мы не можем иначе объяснить, как врожденностью, должны иметь своею причиною какие-нибудь особенные условия в устройстве нервной ткани. Так, напр., всякий может убедиться, - что одно дитя гораздо легче приходит в раздраженное нервное состояние, чем другое, поставленное в те же условия жизни и воспитания. Заметив же это, естественно прийти к мысли, что это зависит уже от врожденного, а может быть и от болезненного свойства нервной ткани. В этом отношении мы позволим себе, вслед за Бенеке, выставить несколько свойств, которых мы не можем объяснить психически, но которые очень могут зависеть от врожденных или патологических особенностей нервной ткани. К таким свойствам, кажется, следовало бы причислить: 1) более или менее сильную восприимчивость впечатлений, то, что Бенеке называет впечатлительностью (Reizempfanglichkeit); 2) большую или меньшую степень силы в удержании следов впечатлений и потом следов ощущений (Kraftigkeit); 3) большую или меньшую степень распространяемости впечатлений или их ограничение какою-нибудь одною частью нервной системы, что зависит от степени раздражительности нервной системы, и 4) большую или меньшую степень подвижности молекул нервной системы, то, что Бенеке называет живостью (Lebendigkeit). Рассмотрим каждую из этих предполагаемых нами врожденных или патологических особенностей нервной ткани.
Кто наблюдал над детьми и особенно учил их по наглядной методе, тот, без сомнения, заметил разную степень впечатлительности в разных детях. Одно дитя или вообще заметно впечатлительнее другого, или выказывает заметно большую впечатлительность в сфере впечатлений одного органа чувств сравнительно с другим. Здесь, конечно, не все принадлежит врожденной особенности, и многое условливается прежними душевными работами дитяти; но есть, кажется, и какая-то природная грань, которой уже перейти нельзя и которой нельзя и объяснить психически. Сильная и тонкая впечатлительность, общая или частная, конечно, есть важное условие быстрого и успешного психического развития. Впечатления доставляют весь материал для психической работы, а потому понятно, что чем больше будет этого материала, чем тоньше и вернее будет он схвачен уже самым органом чувств, тем более условий для обширных и успешных психических работ.
Однако же обширная и тонкая впечатлительность сама по себе, не поддерживаемая другими благоприятными условиями нервной системы, не есть еще ручательство за успешное психическое развитие дитяти. Если быстро усваиваемые впечатления быстро же и сменяются другими, не оставляя по себе прочных следов, то это может даже помешать душевному развитию. Часто приходится желать, чтобы дитя было менее впечатлительно и чтобы меньшая впечатлительность дала ему возможность более сосредоточиваться во внутренней душевной работе, в комбинации усваиваемых впечатлений в точные представления и представлений в верные понятия: словом, дала душе возможность перерабатывать тот материал, которым она загромождается, не имея ни силы, ни времени справиться с ним как следует. Слишком впечатлительное дитя часто развивается медленно именно по причине этой слишком большой впечатлительности. Для такого дитяти нужно сравнительно более времени, чтобы душа его завязала довольно сильные внутренние работы, с которыми она могла бы уже идти навстречу новым впечатлениям, не поддаваясь им безразлично, не увлекаясь ими от одной работы к другой, но выбирая в их бесконечном разнообразии те, которые ей нужны для ее уже самостоятельного дела. Часто говорят, что дитя вообще впечатлительнее взрослого; но это слишком поверхностная заметка. Дитя больше подчиняется внешним впечатлениям, чем взрослый,— это верно; но подчиняется оно им потому, что в нем слишком мало душевного содержания, так что всякое новое впечатление, сколько-нибудь сильное, перетягивает его всего. Напротив, мы замечаем, что, работая настойчиво в известном направлении, мы можем даже заметно расширить нашу впечатлительность, хотя, конечно, не можем перейти какого-то прирожденного предела. Сильная прирожденная впечатлительность, не находящая себе ограничения в других прирожденных свойствах нервной системы, часто долго мешает человеку противопоставить ей силу и обширность внутренней, самостоятельной работы, так что даже и в зрелом возрасте мы нередко можем заметить вредное влияние этого прирожденного свойства, польза которого слишком очевидна, чтобы нужно было о ней распространяться.
Еще очевиднее большая или меньшая степень крепости или памятливости нервной системы. Конечно, более или менее хорошая память не есть только прирожденное качество. Мы уже показали в своем месте, как развивается память у людей и что душа своими работами развивает память в отношении усвоения следов тех ощущений, которые находятся в связи с этими работами. Но все же крепость первых усвоений, ложащихся в основу душевных работ, и потом крепость последующих усвоений, не находящихся в связи с начатыми работами, условливаются прирожденною степенью большей или меньшей памятливости. Можно легко заметить, что один ребенок усваивает быстро и прочно; другой усваивает также быстро, но скоро забывает; третий усваивает медленно, но прочно; четвертый, наконец, самый несчастный, и медленно усваивает, и быстро забывает. Это явление часто не находится в связи с умственным развитием, так как встречаются положительные идиоты, которые в то же время необыкновенно быстро усваивают громадные ряды следов ощущений и прочно их сохраняют, как тот приводимый Дробишем идиот, который, не понимая ни слова по-латыни, мог от слова до слова повторить прочитанную им раз медицинскую диссертацию на латинском языке. Память, без сомнения, есть необходимое условие всякого душевного развития. Не имея памяти, человек положительно не мог бы ни на волос развиться: он всегда вращался бы в одной и той же тесной сфере мгновенной душевной деятельности. Но сильная память не есть еще сама по себе ручательство возможности сильного душевного развития, если ее не поддерживают, с одной стороны, столь же сильные душевные работы, а с другой, иные свойства нервной системы и именно особенная подвижность ее частиц. В таком положении сильная памятливость может оказать даже вредное влияние, загромождая человека бесчисленным числом твердо усвоенных следов, которые только мешают его слабой душевной деятельности. Отсюда вред бестолкового зубрения наизусть, которое погубило не одну молодую, еще слабую душу, заваливая ее никуда не годным материалом, с которым душа не может еще справиться. Но вредное влияние сильной и прочной памятливости не ограничивается только детским возрастом: часто, пересматривая труды какого-нибудь ученого, приходится только жалеть, что у него была такая сильная память, при малом развитии других качеств душевной деятельности. Из сказанного здесь, конечно, ни один благоразумный человек не выведет, что сильная памятливость вообще вредна. Напротив, она есть необходимое условие гениального ума; но она же часто бывает причиною и слабого развития умственных способностей. Все дело здесь в гармонии различных качеств нервной системы и в силе душевных работ. Некоторые психологи в особой слабости усвоения хотят найти корень различия психической деятельности мужчин и женщин; но это грубая ошибка: кто учил девочек, тот знает, что они точно так же часто, как и мальчики, отличаются быстрою и сильною памятью. Скорее уже можно упрекнуть девочек в том, что они заучивают слишком твердо *.
Наблюдая над детьми и взрослыми, всякий легко заметит, что у одного лица нервная раздражительность сильнее, а у другого

* Такой недостаток крепости усвоения у женщин находит, напр. Диттес, последователь Бенеке. См. «Практическая Педагогика» Диттеса. Перев. Паульсона (стр.89), изд. 1869 г.

слабее. Эта очень заметная особенность может зависеть от патологических причин, так как многие болезни оказывают прямое и очевидное влияние на усиление нервной раздражительности; но она может быть и врожденною и остается в человеке, как бы ни усиливало ее и ни ослабляло влияние жизни и воспитания. Конечно, воспитание и состояние здоровья имеют большое влияние, например, на степень вспыльчивости человека; но есть здесь нечто прирожденное и весьма заметно передающееся по наследству от родителей к детям. Едва ли рационально говорить здесь о влиянии крови и ее относительного обилия; ибо люди полнокровные и даже склонные к апоплексическому удару нередко бывают очень хладнокровны в психическом отношении, и, наоборот, люди, страдающие заметным малокровием, очень часто бывают сильно вспыльчивы и неудержимо предаются как гневу, так и другим страстным движениям. Если первые две предположенные нами особенности нервной ткани оказывают сильное влияние на умственное развитие, то большая или меньшая степень раздражительности нервов оказывает преимущественное влияние в среде явлений чувствования и воли, и потому принимает особенно деятельное участие в образовании того, что обыкновенно называют характером человека. Влияние это выражается более всего в степени быстроты и неудержимости, с которою какое-нибудь душевное чувствование, гнев, страх, радость и т. д. переходит в чувствование органическое, и в степени быстроты, с которою это органическое чувствование разливается, так сказать, по всему нервному организму, вызывая в нем судорожные, чисто нервные явления, которым поддается раздражительный человек, охваченный каким-нибудь душевным чувством.
Нет сомнения, что многое в этом отношении могут воля, воспитание и жизнь; но все же нельзя не признать, что всем этим условиям, находящимся, так сказать, в руках человека, приходится бороться с чем-то врожденным. Конечно, и у нераздражительного человека всякое сильное душевное потрясение отражается в нервном организме; но это отражение слабо, совершается медленно и, так сказать, ограничивается известным местом, не распространяясь по всей нервной системе и не овладевая ею. Степенью силы душевного чувства, какую способна вынести нервная система, не впадая в раздражение, Бэн думает измерять степень здоровья человека; но этот взгляд слишком узок. Мы ясно видим, что в этом явлении принимают участие многие факторы: врожденная степень раздражительности нервной системы, воспитание, жизнь и воля человека. Но участия, и сильного участия врожденной особенности отрицать невозможно. Иное дитя до того раздражительно, что эта раздражительность сама собою кидается в глаза, когда мы сравним его с другим ребенком, выросшим в тех же условиях. Эту прирожденность раздражительности, с которою можно и следует бороться, но которая, тем не менее, сама по себе сила, услов-ливающая поступки дитяти, должен непременно иметь в виду всякий внимательный воспитатель. Мы не усумнились бы назвать нервную раздражительность прямо вредным качеством, если бы не замечали, какое иногда полезное влияние на умственную деятельность оказывает та же раздражительность нервов, удерживаемая волею человека в известных пределах.
Нервную раздражительность, кажется, следовало бы отличать от удобоподвижности частиц нервной ткани, хотя, конечно, оба эти качества могут сходиться в иных явлениях. При нервной раздражительности мы замечаем какое-то массивное действие нервов, обхватывающее душу общим органическим чувством, тогда как при удобоподвижности нервных частиц душевное чувство как бы раздельно пробегает молекулы нервной системы, точно задерживаясь их упругостью. Человек с раздражительными нервами поддается общему и темному влиянию чувства; человек же, обладающий удобоподвиж-ыостью нервной системы, ощущает все малейшие оттенки чувствований. Вот почему эта удобоподвижность частиц нервной системы есть, между прочим, необходимая принадлежность поэтов и вообще писателей, выражающих тончайшие оттенки человеческих чувствований.
И раздражительность нервной системы, и слишком большая подвижность ее могут иметь как дурное, так и хорошее влияние на поступки человека. Они-то дают возможность схватывать такие тонкие сходства между представлениями, которые для других неуловимы; но когда человек поддается этим особенностям своей нервной системы, то они же мешают ему видеть такое различие между сближаемыми представлениями, которое кидается в глаза всякому хладнокровному человеку.
От скольких ошибок избавлен был бы человек, если бы, напр., в гневе на другого человека не забывал хороших сторон его, тогда как он с такою наблюдательностью выискивает все дурные!
Понятно само собою, что все эти характеристические черты нервной деятельности могут входить в различные комбинации между собою. Впечатлительность нервной системы может соединяться с различными степенями ее памятливости, с различными степенями раздражительности и т. д. Сильно раздражительная нервная система может быть в то же время очень сильна или очень слаба в отношении памятливости. В первом случае она дает удобство образованию продолжительных, глубоких и сильных страстей; во втором — образованию порывистого характера, легко поддающегося органическому разлитию чувств, но также легко и переменяющему эти чувства.
Что касается до патологических влияний, то они слишком ясны, чтобы о них нужно было распространяться. Отсутствие зрения или тупость слуха, конечно, не могут не оказывать влияния на душевную деятельность. Болезненное расстройство, сопровождаемое тем или другим органическим чувством, конечно, отразится и на душевной деятельности, а если продолжается долго, то и да результатах этой деятельности— уме и характере. Люди, наблюдавшие над детьми, знают, какое заметное влияние, часто никогда вполне не изглаживающееся, оставляют в них продолжительные и сильные болезни. Наконец, те патологические состояния мозга и нервной системы, которые вносят совершенное замешательство в деятельность души и которые потому весьма характеристически называются состояниями помешательства, нуждаются только в том, чтобы указать на них. Если мы прибавим к этому встречающиеся врожденные расположения к одуряющим напиткам, к азартной игре, к распутству и т. п., то мы перечислим все известные нам патологические состояния нервной системы, врожденные и приобретенные, которые оказывают влияние на душевную жизнь человека.
Но как ни сильны влияния особенностей телесного организма на психическую жизнь и на результаты ее — ум и характер, однако же мы не должны забывать, что это только условия одной стороны, а именно телесной природы человека, которыми он может воспользоваться весьма разнообразно и в хорошую и в дурную сторону под влиянием уже совершенно других условий: под влиянием жизни со всеми теми впечатлениями, которые она вносит в душу человека. Если нервная система условливает форму душевных работ, то жизнь дает материал этим работам, а свойства материала изменяют очень часто и самую форму.

Второй фактор в образовании характера:

б) влияние впечатлений жизни

Если влияние врожденных особенностей человека на установление его характера есть факт очевидный, то влияние впечатлений жизни на тот же характер едва ли еще не очевиднее. Всякий наблюдательный человек, а тем более всякий наблюдательный воспитатель, без сомнения, имел множество случаев убедиться в том факте, что каковы бы ни были врожденные задатки характера, воспитывающее влияние жизни во всей его обширности, в котором влияние школы составляет только одну его часть и то не самую значительную, сильно видоизменяет врожденные задатки характера, если не может вовсе их изменить.
Но для того, чтобы проследить за влияниями жизни на установление того или другого характера, мы должны не только отделить понятие характера от идеи умственного развития и от идеи нравственности, что мы сделали выше, но и провести резкую черту между понятиями о силе характера и о силе воли, которые часто употребляются как синонимы. Характер настойчивый в своих страстях, которым и сам человек поддается совершенно, может выказать в своей настойчивости изумительную силу; но разве возможно назвать эту силу силою воли? Такая сосредоточенная, настойчивая страсть, напротив, часто лишает человека всякой воли. Из этого мы уже видим, что под именем силы характера следует скорее разуметь его целостность, его единство, сосредоточенность, более или менее полную его организацию; а под слабостью характера следует разуметь его разрозненность, разорванность, неполноту его организации, что может быть совместно с очень большою силою воли. Конечно, сила воли, направленная на организацию характера, очень скоро может достичь блестящих результатов и переделать разрозненный характер в сосредоточенный; но она может этого и не сделать и, направленная в какую-нибудь одностороннюю деятельность, оставить вообще характер в самом печальном беспорядке. Отделив силу воли от силы характера, мы найдем, что большая или меньшая степень силы характера есть прямое выражение большей или меньшей степени обилия, силы и степени организации человеческих чувствований и желаний. В этом отношении сила и обширность ума и сила характера представляются явлениями совершенно аналогическими, так как в обоих этих явлениях сила и обширность явления зависят от большего или меньшего обилия и совершенства в организации душевных следов. И если, как мы уже доказали в первой части нашей «Антропологии», сильный и обширный ум есть не что иное, как обширное и хорошо организованное собрание знаний, то точно так же и сильный характер есть не что иное, как обширное и хорошо организованное собрание следов чувствований и возникающих из них желаний.
Чем более набирается в душе следов чувствований и желаний, тем более набирается в ней материала для выработки характера. Но так как чувства и желания вызываются в человеке, с одной стороны, живущими в нем телесными, душевными и духовными стремлениями, а с другой — разнообразнейшими удовлетворениями этих стремлений впечатлениями жизни, то естественно, что материалы характера накопляются в человеке пропорционально обилию впечатлений жизни, вызывающих в нем чувство желания. Как для того, чтобы образовать обширный и сильный ум, должно много наблюдать и думать, т. е. жить умственно, то так же для того, чтобы накопить обильный материал для сильного характера, нужно как можно более чувствовать, желать и действовать, т. е., другими словами, жить практически. Теоретическая жизнь ума образует ум; но только практическая жизнь сердца и воли образует характер. Эту простую и очевидную истину часто забывают родители, воспитатели и наставники, думающие моральными наставлениями образовать сердце и волю дитяти. Эти наставления вносят только свою долю образования в развитие ума; но могут быть так усвоены умом, что не окажут ни малейшего влияния на сердце и волю дитяти, в которых могут образоваться в то же время задатки, крайне противоположные смыслу моральных сентенций. Чтобы в дитяти образовывался характер, или, по крайней мере, накоплялись для него обильные материалы, следует, чтобы дитя жило сердцем и действовало волею, а этому часто препятствуют старшие своим вмешательством в воспитание дитяти: или запирая ребенка на целый день в школу, или мешая ему чувствовать и желать, словом, жить практически теми же беспрестанными моральными сентенциями и всякого рода стеснениями. Вот почему, между прочим, наш век, век многоученъя, отличается обилием ничтожных характеров; и вот почему также самые бесхарактерные люди выходят из тех семейств, где родители и воспитатели, не понимая свойств души человеческой, беспрестанно вмешиваются в жизнь ребенка и не дают ему свободно ни чувствовать, ни желать. В этом отношении недоучившаяся, но слишком деятельная педагогика может быть опаснее даже прежней бессмысленной строгости. Та предписывала иногда бессмысленные правила, часто строго, а иногда и бесчеловечно, казнила за их нарушение; но зато не очень-то вглядывалась в жизнь дитяти, не копалась в его душе, и дитя жило самостоятельно, хотя в тех тесных рамках, которые были ему поставлены, но все же жило. Вот почему, вынося тяжелый гнет бессмысленной средневековой школы, дети часто выносили из нее крепкий, установившийся характер.
Правда, сотни гибли, десятки только спасались; но по силе характера эти десятки стоили сотен. Никто, конечно, не заподозрит нас в приверженности к порядкам схоластической школы; но мы указываем только на факт, доказывающий, что современная школа и современное воспитание не должны впадать в другую крайность и должны оставлять разумный простор самостоятельной жизни сердца и воли детей, в которой только и могут быть накоплены материалы будущего характера.
Но одно обилие следов чувствований и желаний, выполненных или невыполненных, не составит еще само по себе сильного характера; точно так же, как одно накопление знаний еще не составит само по себе сильного ума. Как для силы ума нужна хорошая обработка материалов и хорошая их организация, так и для сильного характера нужна хорошая организация следов чувствований и желаний. Говоря о борьбе желаний и потом о выработке из них страстей и наклонностей, мы уже видели, что следы чувственных представлений, как и следы представлений умственных, организуются в более или менее обширные сочетания и более или менее стройные и обширные массы или сети сочетаний, так что человек имеет уже дело не с отдельными следами чувствований и желаний, но с итогами целых систем чувствований и желаний. Чем более разрастаются эти массы чувственных следов, тем более определяется и тем сильнее высказывается характер человека. Если бы все эти частные итоги чувствований и желаний были сведены в один общий, тогда характер человека получил бы полное единство; человек весь стремился бы к одному и тому же, и в характере его не было бы более шаткости и противоречий, которые мы и называем бесхарактерностью: Гербарт считает достижение такого единства невозможным, по крайней мере, в здешнем мире; но большая или меньшая степень этого достижения определяет большую или меньшую степень выработки характера.
Теперь уже для нас ясно, что принятое нами выражение сила характера, даже и в отличие от силы воли, не вполне соответствует своему назначению и что понятие, им выражаемое, распадается опять на два, из которых за одним можно, пожалуй, оставить название силы характера, а другому должно присвоить название единства характера, так как эти два явления хотя и условливают друг друга, но не всегда тождественны. Врожденная сила стремлений, особенно телесных, и обильная практическая жизнь чувства и воли могут выработать сильный характер, т. е. обширные и сильные массы чувственных следов; но в то же самое время массы будут действовать каждая отдельно, и сильный характер представит собою отсутствие единства. Это самые опасные и самые несчастные характеры. В данный момент они чувствуют, желают и действуют сильно; но никак нельзя поручиться, что через несколько времени они не будут также чувствовать, желать и действовать в совершенно противоположном направлении. Такие характеры очень часто образуются у людей, с детства окруженных раболепством и угодливостью, которые мешали болезпенному действию опытов жизни, а потому и спасительному действию раскаяния; ибо одно только раскаяние, как мы уже это видели, т. е. полное и чистосердечное недовольство своим прежним образом действий, могло бы привести к единству такие сильные, но разрозненные характеры, которые по всей справедливости можно назвать дикими. В умственной сфере такой дичи характеров соответствует, как мы видели, обилие фактов, дурно переработанных и дурно связанных, которыми затрудняется ход мышления не в одной ученой голове.
Обратное явление, т. е. общая слабость характера, и при хорошей его организации, может быть по разным причинам. Оно может быть от малой памятливости нервного организма; от недостатка в нем той крепости (Kraftigkeit), о которой мы говорили выше. Такой человек переживает много; но следы пережитого остаются в нем слабо. То же может быть от чрезмерной раздражительности нервного организма, причем порождающееся чувство быстро охватывает всю нервную систему человека и мешает полному совершению процесса обдумывания, оставляя незамеченным множество противоборствующих представлений и желаний. Случается и так, что сильная умственная жизнь оставляет вообще мало времени и случая для практической жизни чувства и воли, отчего характер вообще слабо разовьется, так что массы чувственных следов будут вообще слабы и необширны; но в то же самое время такой, вообще слабый характер может представлять большую степень единства.
Лучшим условием для успешной и быстрой организации характера является такая среда, которая не была бы слишком узка для дитяти, но за границами которой стояла бы крепкая, неподатливая жизнь, бесцеремонно отталкивающая дитя, когда оно хочет переступить отмежеванный ему предел. Тогда характер дитяти, окрепнув и организовавшись внутри отведенной ему сферы, будет не без труда расширять ее пределы. Такая жизнь представит множество опытов удачи, неудачи, успеха и неуспеха, зависящих от самого дитяти, а это лучшие средства, чтобы сосредоточить чувственные массы представлений в один сильный характер. В этом отношении воспитание крестьянских детей идет гораздо нормальнее, чем воспитание детей богатого класса.
Сильный и хорошо организованный характер не значит еще нравственный характер. Характер может быть силен и весь сосредоточен в одном направлении, так что человек хочет сильно и знает, чего хочет, но самое это направление может быть положительно дурным. Таковы очень часто характеры у закоренелых злодеев; но таковы же они и у великих практических благодетелей человечества. Такой могучий характер — меч обоюдоострый, годный как для того, чтобы губить, так и для того, чтобы защищать. Такие характеры образуются под двумя влияниями: или под влиянием сильно разросшейся одной страсти, или под влиянием сильной и долгой внутренней борьбы, вызываемою деятельною практическою жизнью, часто крутыми положениями, вынуждавшею человека подводить итоги своим желаниям и нежеланиям: давать себе точный и чистосердечный отчет в том, чего он действительно хочет, какими желаниями он должен поступиться и какие нежелания должен вынести, чтобы достичь того, чего он действительно и более всего добивается.
В первом случае могучий характер, образовавшийся под влиянием какой-либо страсти, будет в то же время бессознательный или малосознательный характер: весь сосредоточенный в одной данной страсти, он не может отнестись к этой страсти как к явлению объективному. Во втором случае мы получаем тоже могучий характер, но тем более надежный, что человек, обладающий им, сам его знает.
Но если между образованием ума и образованием характера есть полная аналогия, если как тот, так и другой суть произведения нервной организации и жизни души, то тем не менее эти два явления совершенно различны. Самое высокое развитие ума, как мы уже заметили, может соединяться с самым ничтожным и вполне разрозненным характером, и наоборот, самое посредственное развитие ума не мешает человеку иметь сильный и хорошо организованный характер. Очень часто случается, что характер человека остался слабым и неразвитым и что элементы характера находятся в полном беспорядке именно потому, что человек этот жил преимущественно в умственной сфере. Живя по преимуществу умом, он не только мало жил сердцем и волею, но мало и думал о том, как он жил ими. Он знает многое обо всем, но о самом себе почти ничего. Результаты его сердечной жизни были немногочисленны и слабы, да и о тех ему некогда было хорошенько подумать. Правда, и ему случалось раскаиваться в своих поступках; но он тотчас же забывал свое раскаяние, да и не придавал ему никогда большого значения, так как главный интерес его жизни был в умственной сфере. Там же у него выработался и сильный характер, но односторонний, узкий, удовлетворяющий только потребностям умственной жизни, там он твердо помнит удачные и неудачные опыты: нравственную же жизнь свою он никогда не ценил высоко, не трудился над ее разработкою, и потому неудивительно, что характер его остался в диком и неразвившемся виде. Отсюда возможность тонко и широко развитого ума с диким цинизмом в поступках и чувствах. Такое нравственное неряшество встречается, к сожалению, очень часто у людей ученых и даже необыкновенно умных. Нас удивляет, что мы встречаем более смысла в характере простого работника, чем в характере такого умного человека; но мы не удивлялись бы этому, если бы сознали, что этот работник гораздо более трудился над выработкой своего характера, чем этот, иногда замечательный, мыслитель и ученый. Кто над чем потрудился, тот то и имеет.
Это явление противоречия между развитием ума и развитием характера уяснится нам еще более, если мы припомним, что сказано в первой части нашей «Антропологии» об ассоциациях представлений по сердечному чувству. Одни и те же представления могут входить в различные ассоциации. То же самое представление, которое в рассудочных ассоциациях играет одну роль, может играть совершенно другую в ассоциациях по сердечному чувству. Вот почему, как справедливо заметил еще Аристотель, хорошо рассуждать о добродетели — не значит еще быть добродетельным; а быть справедливым в мыслях — не значит еще быть справедливым на деле. Ассоциации рассудочные завязываются в рассудочном же процессе, но ассоциации, связанные одним сердечным чувством, одним желанием и нежеланием, завязываются только опытами чувства, желания или нежелания, т. е. опытами практической жизни — жизни сердца и воли. Сети чувственных представлений, связанные чувствованиями, желаниями или нежеланиями, могут быть совершенно непохожи на умственные сети тех же самых представлений в одном и том же человеке, и такой человек представит нам печальную и, к сожалению, очень обыкновенную картину полного разлада между умом и сердцем.
Воспитание, почти исключительно заботящееся об образовании ума, делает в этом случае большой промах, ибо человек более человек в том, как он чувствует, чем в том, как он думает. Чувствования, как мы видели, а не мысли, составляют средоточие психической жизни, и в их-то образовании должен видеть воспитатель свою главную цель. Мы не будем здесь показывать, как достигается эта цель; но должны уже и здесь выяснить себе все ее значение. «От сердца исходят помышления злые», и в сердце же слагают они свои результаты.
Понятно само собою, какое громадное влияние должны иметь свойства физического организма и в особенности нервной системы, указанные нами выше, на эту формацию характеров опытами жизни. Большая или меньшая степень впечатлительности, раздражительности, крепости и подвижности в различных комбинациях между собою устанавливают и неодинаковое отношение человека к опытам жизни, так что жизнь, которая может сломить одного, только закалит другого, и опыты, которые для одного должны повториться сотни раз, оставят в характере другого прочный след сразу. С темпераментом раздражительным и флегматическим, прочно или слабо усваивающим, быстро или медленно возобновляющим истраченные силы, человек не одинаково относится к опытам жизни, а потому и результаты их не могут быть одинаковы...

Воля как противоположность неволе: стремление к свободе

...Анализ явлений воли привел нас к признанию еще одного врожденного стремления, которое мы должны присоединить к перечисленным уже выше. Само собою разумеется, что стремление к свободе есть стремление душевное, а не органическое; ибо сама воля, как мы видели, есть вполне и исключительно душевное явление. Стремление это находится в теснейшей связи с другим душевным же стремлением, которое мы уже анализировали: стремлением души к жизни или сознательной деятельности. Строго говоря, оба эти стремления составляют в сущности одно. С одной стороны, человек стремится только к той деятельности, которая была бы его деятельностью, им выбранною, им излюбленною, словом, его вольною деятельностью; а с другой, человек сознает свое стремление к свободе тогда только, когда его вольная деятельность встречает стеснения: без этого он и не знал бы о том, что он любит свободу, и наоборот, только в вольной деятельности крепнет и развивается самое стремление человека к свободе...
Свобода составляет такое существенное условие для человеческой деятельности, что без удовлетворения этого условия сама деятельность невозможна. Отнять у человека свободу—значит лишить его возможности своей деятельности, а деятельность, ему навязанная, которую он выполняет против желания, есть уже для него не своя, а чужая, и человеку в таком положении остается или искать наслаждений, или обмануть деспота и подменить его деятельность своею. Вот почему деспотизм и тиранство так быстро превращают всех людей, входящих в сферу их действия, или в плутов, или в развратников, а чаще всего в развратных плутов, с неистовством выкидывая из окружающей сферы все, что не подходит под эту мерку. Для свободной души есть некоторая отрада видеть, как такой общественный или семейный деспот становится под старость игрушкой тех, в ком сам же он уничтожил человеческое достоинство, и в минуты бедствия напрасно ищет вокруг себя человека; как он мучится, наконец, тою пустынею, которую сам же вокруг себя так ревностно создавал.
Признав врожденность стремления к свободе, мы вместе с тем не должны упускать из виду, что это врожденное стремление обнаруживается только в опытах самостоятельной деятельности и потом развивается так или иначе именно вследствие этих опытов. Если бы человек с детства никогда не знал, что такое стеснение воли, то он никогда не узнал бы и чувства свободы. С другой стороны, если человека с детства принуждать к выполнению чужой воли и ему никогда не будет удаваться скидывать или обходить ее (что, к счастью, невозможно), то в нем не разовьется стремление к свободе; но вместе с тем не разовьется и стремление к самостоятельной деятельности. Удовлетворив телесным потребностям, такой человек пойдет на работу, когда его погонят: это будет уже почти машина. Вот почему забавно удивление рабовладельцев, что рабы ленивы: это неизбежное последствие рабства. Если же раб, кроме лености, показывает еще упрямство, хитрость, злость, возмущение против давящей его власти, то это значит, что он еще не вполне раб. «Истинное падение раба,— говорит британский психолог Броун,— начинается не тогда, когда он потерял свободу, но тогда только, когда он потерял самую жажду свободы, и начинает спокойно смотреть на себя как на одушевленное орудие желаний другого» *...
Для нравственной жизни человека свобода так же необходима, как кислород для физической; но как кислород воздуха, освобожденный от азота, сжег бы легкие, так и свобода, освобожденная от деятельности, губит нравственного человека. В самостоятельной, излюбленной деятельности только человек выучивается обходиться с элементом свободы, столь же необходимым, как огонь, и столь же опасным, как он. Принимаясь за деятельность из любви к ее содержанию, к ее идее, человек сам беспрестанно добровольно стесняет свою свободу и беспрестанно преодолевает эти стеснения, наложенные на него этим же его излюбленным трудом. Таким образом, во всяком излюбленном труде человек делает постоянные опыты наслаждения свободою, когда опрокидывает те или другие теснящие его препятствия, и опыты отказа от этих наслаждений, когда принимается опять за увлекающий его труд, за преодоление новых препятствий. В этих-то бесчисленных опытах развиваются и крепнут воля, стремление к свободе, уменье пользоваться ею и необходимая для этого сила характера. Вот почему истинная свобода развивается именно у народов предприимчивых и деятельных, которые ищут труда со страстью, которые как бы ищут опасностей, трудностей, лишений,

* Brown, p. 452.

препятствий, чтобы преодолеть их; но ищут не для душевного волнения (из таких искателей и выходят только авантюристы), но увлекаемые или самою природою, или какою-нибудь идеею... Таков уже неизбежный психический закон: свобода есть законная дочь вольного, упорного, неутомимого труда, а вольный труд широко развивается только под покровом свободы; ибо как то, так и другое составляют только две стороны жизни — этого стремления к деятельности сознательной и свободной.
Уяснив влияние воспитания и жизни на правильное развитие в человеке стремления к свободе, показав всю необходимость этого стремления для нравственной, т. е. человеческой жизни человека, показав те страшные извращения человеческой природы, к которым приводит как подавление этого жизненного стремления, так и его оторванность от всякой душевной деятельности, без него невозможной, мы уже тем самым показали всю неизмеримую важность обязанностей воспитателя в этом отношении. Он должен зорко отличать упрямство, каприз и потребность свободной деятельности, и бояться более всего, чтобы, подавляя первые, не подавить последней, без которой душа человека не может развить в себе никакого человеческого достоинства: словом, он должен воспитать сильное стремление к свободе и не дать развиться склонности к своеволию или произволу.
Окончим эту главу замечательными словами британского психолога: «Кто может сносить рабство,— говорит Броун,— не возмущаясь против него сердцем, тот уже не достоин свободы, и если бы деспотия (домашняя, общественная или школьная — все равно) производила только это зло душевного падения, без других зол, которые она порождает прямо или непрямо, то и тогда деспотизм едва ли заслуживал бы менее ненависти, чем заслуживает он теперь от людей, знающих, чем способен сделаться свободный человек и каким жалким существом является настоящий раб» *. Но воспитание и жизнь не только делают рабов, но и деспотов, а чаще всего таких людей, в душе которых рабство и деспотизм представляют самую отвратительную смесь. Вот почему на обязанности воспитателя лежит сделать не только все, что возможно для развития в воспитаннике любви к самостоятельному, излюбленному, свободному труду, но и для того, чтобы предупредить развитие своеволия и деспотизма, тем более что, подавляя их, когда они уже развились, чрезвычайно трудно, если и возможно, не задеть святого, законного стремления к свободе. Заметим, между прочим, что в нашем русском

* В r о w n, р. 452.

воспитании уничтожение крепостного состояния, окружавшего большую часть детей образованного класса крепостною прислугою,т есть самая важная реформа, благодетельные плоды которой не замедлят обнаружиться в поднятии нравственного уровня в этом классе. Устройством тысячи самых обдуманных педагогических заведений нельзя было сделать и сотой доли того, что сделало одно уничтожение крепостной прислуги.

Стремление к счастью: значение цели в жизни

...Не признавая врожденности стремлений к наслаждению, потому что это уже желания, образующиеся из опытов наслаждений, не должны ли мы, однако, признать врожденности стремления не страдать! Но мы уже признали ее, признав самую врожденность стремлений и их мучительное свойство, когда они не удовлетворяются. Если же было бы нужно особое название для общего стремления человека удовлетворять всем своим стремлениям, то мы предлагали бы назвать это стремлением к счастью. Стремление к счастью в таком смысле, конечно, будет врождено человеку; но это уже никак не будет стремление к наслаждениям; ибо человек, по врожденному стремлению к счастью, может стремиться к удовлетворению таких стремлений, удовлетворение которых вовсе не доставляет ему наслаждений. Так, мы увлекаемся и такой деятельностью, которая для нас вовсе не приятна, которая даже может нас сильно мучить, но которая тем не менее уклекает к себе нашу душу именно тем, что ассоциации чувственных представлений, условливающих ее, составляют в содержании нашей души такую обширную и вескую систему, что она даже против воли нашей перетягивает к себе сознательную деятельность нашей души. Так, система горестных или гневных представлений вовсе не потому увлекает к себе нашу душу, что они могут доставить нам удовольствие; но именно только потому, что душа наша, по природе своей требующая деятельности по возможности широкой и сильной, увлекается теми системами представлений, которые предоставляют ей в данное время наибольшую степень такой деятельности,— увлекается независимо от того, доставляет ли ей эта деятельность удовольствие или страдание, и в результате получает не наслаждение или страдание, а деятельность, которая может сопровождаться как наслаждением, так и страданием; но эти сопровождающие ее чувствования являются только случайными, от которых само стремление не зависит. Разве каждый из нас не испытывал тяжелых душевных состояний, от которых не может оторваться именно потому, что они открывают для души сферу обширной и сильной деятельности, перед которой тесны и слабы все другие?
«Человеку,— говорит Рид,— стоило бы только не думать о том, что его мучит, чтобы не мучиться; но это далеко не всегда можно сделать». Мы же думаем, что коренным явлением в этом отношении будет та невозможность не мучиться скукою и тоскою, которую испытает, конечно, всякий, заключенный в одиночную тюрьму. Кто бы не постарался отделаться от этих страшных мучений душевной бездеятельности, если бы только мог? Но это уже для человека совершенно невозможно: точно так же невозможно, как невозможно для него отделаться от своей собственной души; ибо это требование деятельности составляет сущность души. Заменить одну душевную деятельность другою человек может; но это для него тем труднее, чем более должен он придать своей силы воли к той или другой душевной деятельности, для того чтобы она могла уравновесить и вытеснить ту, от которой он хочет отделаться. Но отделаться совершенно от стремления к деятельности для человека невозможнее, чем отделаться от стремления к пище.
Мы видели уже, что всякое природное стремление человека при неудовлетворении своем заставляет его страдать, а при удовлетворении доставляет ему разнообразные ощущения, более или,менее приятные, смотря по напряженности самого стремления и напряженности тех страданий, которые возрастают по мере возрастания неудовлетворенного стремления. Мы видели также, как из опытов удовлетворения врожденных стремлений возникает производное стремление, или, яснее, склонность к наслаждениям. Теперь же мы должны обратить особенное внимание на то, что стремление к деятельности составляет замечательное исключение из этой общей истории образования желаний. Неудовлетворяемое, оно мучит человека, как и все прочие стремления при своем неудовлетворении; но удовлетворяемое—оно не дает человеку удовольствия. Это замечательное существенное стремление души при своем удовлетворении дает в результате не какое-нибудь наслаждение или приятное чувство, а только сознательную психическую или психофизическую деятельность. Конечно, деятельность, как при своем начале, так и при своем окончании, или, наконец, в перерывах, может сопровождаться приятными или неприятными чувствованиями; но эти сопровождающие ее чувствования будут для нее явлениями побочными, ослабевающими всякий раз с усилием деятельности и выступающими яснее, когда деятельность ослабевает. В минуту же напряженной деятельности нет ни страданий, ни наслаждений, а есть только деятельность.
Этот психический факт очень легко может быть наблюдаем каждым в самом себе, а также и в других. Посмотрите на дитя, когда оно занято какою-нибудь сильно увлекающею его деятельностью,— и вы не увидите на лице его ни выражения удовольствия, ни выражения страдания, а спокойное, серьезное и сосредоточенное выражение деятельности. То же самое заметите вы и на лице художника, когда он вполне углубился в свою работу, и на лице простого работника, когда он вполне поглощен своим делом. В минуту перерыва деятельности, когда человек, напр., остановившись на мгновение, любуется тем, что он сделал, или выказывает неудовольствие, заметив, что он сделал не то, что хотел, или выказывает гнев, видя новое неожиданное препятствие, которое предстоит ему преодолеть,— и в душе его и на лице мелькают чувствования удовольствия, страдания или гнева; но как только человек снова принялся за работу,— выражение этих чувств исчезает с его лица, а самые чувства из души: он опять только трудится. Вот это-то душевное состояние и есть нормальное состояние человека, и то высшее счастье, которое не зависит от наслаждений и не подчиняется стремлению к ним.
Человек, конечно, часто принимается за труд для достижения через него каких-нибудь наслаждений или для того, чтобы трудом избавиться от каких-нибудь страданий. Но, трудясь, он не чувствует ни того, ни другого, так что труд сам по себе, независимо от тех целей, для которых он может быть предпринят, удовлетворяет только потребности души человеческой, ее стремлению к деятельности, не давая ей ни страданий, ни наслаждений. Дело же психолога различать явления, а не смешивать их. К самому труду, независимо от тех целей, для которых он может быть предпринят, человек побуждается врожденным стремлением души, требующей деятельности; но искать труда как наслаждения человек не может, потому что труд сам по себе наслаждений не дает.
Следовательно, из удовлетворения стремления к деятельности, не может возникнуть, как из удовлетворения прочих стремлений, желание наслаждения. Но тем не менее, и не давая наслаждений, труд, которому человек предался, имеет в самом себе и сам по себе увлекающее свойство. Кому не случалось, предприняв какую-нибудь деятельность для достижения тех или других наслаждений или для избежания тех или других лишений, так потом увлечься самою деятельностью, что он забудет и о тех наслаждениях, для достижения которых он предпринял тот или другой труд? И это не есть какое-нибудь частное, редкое, исключительное явление, но свойство, общее всякой серьезной деятельности, которого мы только потому не замечаем иногда, что оно высказывается отрывочно, моментально перемешиваясь другими психическими явлениями, то ослабляясь, то усиливаясь, по мере нашего увлечения самим делом. Это не только не исключительное явление; но такое общее, без которого никакая серьезная и плодотворная деятельность не бывает и не может быть. Кто, делая что-нибудь, нисколько не увлекается самим делом, помимо тех расчетов, для которых он предпринял это дело, тот не сделает ничего путного, да и самое дело не удовлетворит его стремлению к деятельности, не наполнит той душевной пустоты, о которой говорит Милль. Это явление, повторяясь беспрестанно при каждом частном труде человека, высказывается с необыкновенной яркостью и в обширной сфере деятельности человечества. Возьмем, например, науку.
Без сомнения, она доставила и продолжает доставлять людям средства удаления многих страданий и добычи многих наслаждений. Но если бы только эта польза от науки сделалась целью науки, то она не подвинулась бы ни на шаг вперед и перестала бы приносить пользу. Только человек, увлекающийся наукой, может действительно сделать в ней шаг вперед, а такой увлекающийся наукой человек увлекается самою деятельностью, которую дает ему наука, а не тою пользой, которую она может доставить ему или другим, и не тем удовольствием, которого ищет в науке дилетант. Люди, ищущие полезного или приятного в науках, менее всего содействовали развитию наук и менее всего извлекли из них той пользы или того удовольствия, которых они единственно искали. Действительный же ученый занимается наукою для науки и, так сказать, по дороге, открывает в ней средства или удаления страданий, или приобретения новых наслаждений, и, конечно, не для себя: они ему менее всего нужны, так как все его время занято тем, что исключает страдания и наслаждения,— занято серьезною сознательною деятельностью. Мы видели, следовательно, что Милль, говоря о каком-то высшем счастье, которое должно наполнять пустоту человеческой жизни, т. е. сделаться ее содержанием, напал на верный психический факт. Но Милль ошибается, думая, что это наполнение пустоты человеческой жизни, это отыскание действительного ее содержания есть нечто, ожидающее человека в отдаленном будущем. Действительно, следует желать, чтобы это наполнение усилилось для каждого в частности и для человечества вообще; но что самое явление и теперь не только существует, но занимает центральное место в человеческой жизни — это не подлежит сомнению. Сам Милль наполнял пустоту своей жизни, составляя свою «Логику»; каждый художник делает то же самое, серьезно работая над своей картиной; то же самое делает и скромный земледелец, полюбивший свое скромное дело; наконец, мало людей, которые более или менее, хотя бы в самой ничтожной степени, не наполняли пустоты своей жизни вольным излюбленным трудом. В этом отношении мы не ждем никаких чудес от будущей истории, никаких коренных реформ: в истории людей, как и в истории природы, ничего не творится вновь, не происходит никаких внезапных и коренных реформ; но идет вечная реформа элементов, уже существующих, причем существенное и нормальное выступает вперед из несущественного и ненормального. Серьезный и вольный, излюбленный труд, не стремящийся к наслаждениям, более или менее наполняет пустоту человеческой жизни с той самой минуты, когда человек появился на земле, и только следует желать, чтобы этот основной закон человеческой природы вошел в общее сознание и чтобы каждый сознал, что труд сам по себе, помимо тех наслаждений и страданий, к которым он может вести, так же необходим для душевного здоровья человека, как чистый воздух для его физического здоровья. Если бы Милль сам вполне сознал этот психический закон, то поставил бы вольный излюбленный труд, свойственный человеку, а не счастье, высшим мерилом достоинства всех практических правил человеческой жизни.
Этот несомненный факт психической жизни человека с особенною ясностью выражается в том громадном значении, которое имеет для человека цель жизни, независимо от содержания этой цели и даже от ее достижения; ибо цель, или задача жизни есть только другая форма для выражения того же понятия — труда жизни.
Удовлетворите всем желаниям человека, но отымите у него цель в жизни и посмотрите, каким несчастным и ничтожным существом явится он. Следовательно, не удовлетворение желаний — то, что обыкновенно называют счастьем, а цель в жизни является сердцевиной человеческого достоинства и человеческого счастья. И чем быстрее и полнее вы будете удовлетворять стремлению человека к наслаждениям, отняв у него цель в жизни, тем несчастнее и ничтожнее вы его сделаете.
Конечно, человек в каждую отдельную минуту своей деятельности стремится к достижению цели, т. е. чтобы уничтожить ее, а не к тому, чтобы иметь ее, и никогда не стремится к тому, чтобы ее отодвинуть далее, как этого ошибочно хочет Кант; но психолог, относящийся к душевным явлениям как объектам наблюдения, видит ясно, что для человека важнее иметь цель жизни (задачу, труд жизни), чем достигать ее.
Понятно само собою, что эта цель должна быть такова, чтобы могла быть целью человека, чтобы достижение ее могло дать беспре- станную и постоянно расширяющуюся деятельность человеку, такую деятельность, которой требует его душа, чтобы не искать наслаждений и пренебрегать страданиями. Свойства этой цели определяются уже особенностями человеческой души, и потому мы будем говорить о них в третьей части нашей «Антропологии»; но и теперь уже ясно, что эта цель для того, чтобы постоянно наполнять постоянно раскрывающуюся пустоту человеческой души (ее стремление к деятельности), должна быть такова, чтобы, достигаемая постоянно, она никогда не могла быть достигнута, причем человек остался бы без цели в жизни. Глубокое чувство всей силы этого психического закона заставило Канта сказать, что если бы ему предлагали на выбор истину или дорогу к истине, то он предпочел бы дорогу к истине самой истине. В этом одностороннем выражении философа, предпочитающего всему жизнь мысли, есть, кроме того, и другое заблуждение: Кант, как и всякий другой человек, без сомнения, не удержался бы и взял истину, а не дорогу к истине; но это невольно вырвавшееся восклицание превосходно выражает действительное положение человека в мире, глубоко прочувствованное, хотя и не вполне сознанное Кантом. Для нас же важно не то, что могло бы быть, а то, что действительно есть.
Теперь нам следует припомнить то отношение, которое мы открыли между стремлением к деятельности и другими стремлениями, врожденными человеку, и в частности стремлениями органическими, о которых преимущественно и будем здесь говорить. Всякое органическое стремление, будучи удовлетворено, прекращается; но душевное стремление к деятельности, или стремление души к перемене своих состояний, не имеет этого качества: оно никогда не удовлетворяется и, кроме того, требует еще прогрессивности в своем беспрестанном удовлетворении.
Вот почему страсти и наклонности не могли бы образоваться из удовлетворения одних органических потребностей, если бы в человеке не было душевного стремлеция к беспрестанной и прогрессивной душевной деятельности. Это-то стремление, если можно так выразиться, раздувает в пламя страстей те искры наслаждений, которые мелькают при процессе удовлетворения наших органических потребностей и тухнут, когда этот процесс окончен, а удовлетворенная потребность затихла. Мы видели, что всякое органическое, а также и духовное наслаждение покупается как раз равноценным ему страданием, страданием лишения. Если человек привлекается наслаждением, то он как раз настолько же отталкивается страданием.
Следовательно, человек при таком отношении к наслаждениям не стремился бы к ним и в нем не могла бы образоваться склонность к наслаждениям. Человек не стал бы морить себя голодом для того только, чтобы испытать наслаждение его удовлетворения, и никто, как замечает Броун, не захочет быть больным, чтобы испытать удовольствие выздоровления. Следовательно, если человек стремится к этой беспрерывной смене страданий наслаждениями и наслаждений страданиями, то существенно потому, что ему нужна самая эта смена, т. е. перемена душевных состояний, или, другими словами, нужна беспрерывная душевная деятельность. Отсюда понятно, что если у человека нет серьезной цели в жизни, т.е. цели, не смеющейся и не плачущей, такой цели, которую он преследует не из-за удовольствий или страданий, а из любви к тому делу, которое делает, то он может найти себе деятельность только в смене наслаждений и страданий, причем, конечно, он будет гнаться за наслаждением, стараясь увернуться от страдания,— и как раз настолько лишиться наслаждения, насколько будет избегать страдания, т. е. попадет на фальшивую дорогу в жизни: фальшивую не по каким-нибудь высшим философским и нравственным принципам, а именно потому, что она ведет человека не туда, куда он сам же хоче идти...
Право на счастье составляет, конечно, самое неотъемлемое право человека; но только в том случае, если счастье не смешивается с наслаждением. Право же на наслаждение находит себе оправдание уже только в высшем праве — праве на счастье. Наслаждения являются уже только сопровождающим явлением, несущественным, и не исчерпывают всего содержания гораздо более обширного понятия счастья. Человек может быть счастлив, не наслаждаясь, как счастливы все те люди, которые отдали всю жизнь увлекавшему их делу, доставившему им, быть может, гораздо более страданий, чем наслаждений.
И наоборот, человек может наслаждаться всю жизнь и не быть счастливым. Разве мы не видим, что люди, беспрестанно ищущие наслаждений и имеющие, кажется, для того все средства, нередко оканчивают жизнь самоубийством?
Если стремление к счастью есть вполне законное и глубоко врожденное стремление человека и всякого живого существа удовлетворять всем своим врожденным стремлениям, то легко видеть, что при множестве и разнообразии этих стремлений должно непременно и беспрестанно возникать столкновение между ними при их удовлетворении. Удовлетворяя одному стремлению, человек в то же время может не только не удовлетворить другому, но помешать его удовлетворению. Отсюда возникает необходимость привести врожденные стремления человека в одну стройную систему с тем, чтобы оценить их относительную важность и избавить человека от раскаяния, которое неминуемо следует, если, удовлетворив стремлению низшему, подчиненному, он тем самым нарушит другое стремление, может быть, гораздо более обширное и существенное. Поступая бессознательно, необдуманно, не давая себе отчета в прошедшем, не заглядывая в будущее, человек очень часто удовлетворяет стремлению, которое теснит его в настоящую минуту, и этим удовлетворением нарушает возможность удовлетворения других, более обширных стремлений, которые тотчас же, по удовлетворении менее существенного, возвышают свой голос и наполняют человека мучениями не только неудовлетворенного стремления, но и раскаяния. В мелких размерах это явление ежедневно повторяется в душе человека: в размерах более обширных оно наполняет всю человеческую жизнь и решает участь этой жизни. Вот почему как для каждого человека в частности, так и для всего человечества вообще так необходимо прийти к ясному сознанию своих врожденных стремлений и их относительному значению для жизни.
Мы разделили все врожденные стремления человека на три рода: органические, душевные и духовные. Теперь нам уже легко оценить их относительное значение для жизни. Но так как духовные стремления будут рассмотрены нами в третьей части «Антропологии», то здесь мы можем установить только относительное значение стремлений органических и душевного стремления к деятельности. Душа, во всяком случае, есть принцип жизни в организме, или, другими словами, самая жизнь его, понимая под словом «жизнь» деятельность чувства и воли. Все назначение органических процессов в живом организме состоит в том, чтобы сделать возможною самую жизнь...
...Для человека бытие имеет только относительное значение как средство жизни, а следовательно, и все стремления, условли-вающие бытие, являются только средствами для жизни, т. е. для удовлетворения того душевного стремления, которое мы назвали стремлением к деятельности и которое точно так же можем назвать стремлением к жизни. Отсюда абсолютная для человека истина того простого закона, что человек в частности и человечество вообще не для того живут, чтобы существовать, а для того существуют, чтобы жить. Вот почему человек очень часто, потеряв возможность жить, прекращает и свое существование. Каждый самоубийца, постыдно поднимающий на себя руку, фактически доказывает нам, как тяжело существовать человеку, который потерял или думает, что потерял возможность жить.
Теперь уже ясно, что органические стремления должны иметь для нас значение только по отношению к коренному стремлению души: к ее стремлению к жизни, т. е. к деятельности сознательной и свободной. Для животного это отношение может быть иное, потому что, будучи лишено самосознания, оно не может установить этого отношения. Животное живет, как хочет природа; человек понимает стремления природы и может противопоставить ее стремлениям свою собственную волю. Человек не только чувствует в себе стремления природы к бытию, но и понимает, к чему она стремится, и все ее стремления имеют для него значение настолько, насколько дают ему возможность удовлетворить своему стремлению — стремлению, вытекающему из него самого, т. е. из его души, стремлению к жизни, или, точнее, стремлению к деятельности сознательной и свободной.
Таким образом, самая простая здравая логика заставляет нас подчинить стремление к бытию стремлению к жизни, а потому все органические стремления — душевному стремлению к деятельности сознательной и свободной, стремлению к свободному излюбленному труду. Все наслаждения (за исключением духовных) сонровождают удовлетворение только органических стремлений, а отсюда уже вытекает сама собою необходимость подчинить производное стремление к наслаждению коренному, существенному стремлению души: стремлению ее к деятельности сознательной и свободной. Таким образом, в обширной системе стремлений к счастью логически установляется порядок: всякое стремление удовлетворять своим стремлениям законно; но если мы хотим счастья, то должны удовлетворять низшим стремлениям настолько, насколько это сообразно со стремлением центральным, составляющим корень души человеческой.
Всякая человеческая свободная и сознательная деятельность, конечно, предполагает цель. Достижение цели составляет, по-видимому, самое существенное для человека; но это только обманчивая видимость. Сама по себе цель, как это мы уже видели, еще необходимее для человека, чем ее достижение. Если вы хотите сделать человека вполне и глубоко несчастным, то отнимите у него цель в жизни и удовлетворяйте мгновенно всем его желаниям. Нужно ли еще доказывать существование этого замечательного психического факта? Вместо всякого доказательства, мы сошлемся на собственное сознание всех тех, кому случалось внезапно потерять цель в жизни или почувствовать, что у него нет цели,— что все цели жизни, которые казались ему такими, мелки, ничтожны и не стоят быть целями жизни. Если такое душевное состояние продолжается, то можно серьезно опасаться за человека. Цели жизни могут быть мелки, ничтожны; но если человек не замечает их ничтожности, не перерос их значения, то они для него — серьезные цели: он преследует их и живет. Но отымите у него эти цели, и если он потеряет надежду отыскать другие, то будет влачить свое существование, а не жить, или подымет на себя руку. Этого резкого факта, знакомого каждой человеческой душе, достаточно, чтобы убедиться, что цель жизни составляет самое зерно ее, помимо того, достигается ли эта цель же так важна цель в жизни человека? Именно оттого, что она вызывает душу на деятельность, на деятельность сознательную и свободную, вызывает душу на труд. Таким образом, и с этой точки зрения мы приходим к тому же убеждению, что сознательный и свободный труд один способен составить счастье человека, а наслаждения являются лишь сопровождающим явлением. Но труд потому и труд, что он труден, а потому и дорога к счастью трудна.