.

И это сильный пол? Яркие афоризмы и цитаты знаменитых людей о мужчинах


.

Вся правда о женщинах: гениальные афоризмы и цитаты мировых знаменитостей




Шарль Луи Монтескье


вернуться в оглавление книги...

"Писатели Франции." Сост. Е.Эткинд, Издательство "Просвещение", Москва, 1964 г.
OCR Biografia.Ru

продолжение книги...

И. Верцман. ШАРЛЬ ЛУИ МОНТЕСКЬЕ (1689 -1755)

МОНТЕСКЬЕ ИЛИ МАКИАВЕЛЛИ?


В 1768 году в Брюсселе вышла в свет книжка под интригующим заголовком: «Диалог в аду между Макиавелли и Монтескье». Со времен античности поэты не раз сталкивали в загробном царстве носителей разных убеждений. Даже строгий в своих вкусах Буало использовал однажды этот прием. Читатель, вероятно, помнит, что с именем итальянца XVI века Никколо Макиавелли, автора сочинения «Трактат о государе», связано понятие «макиавеллизма», как определенной политической теории, согласно которой абсолютному монарху незачем считаться с законами нравственности — «цель оправдывает средства», даже хитрость, коварство, жестокость не возбраняются ему, и не только по отношению к строптивым вельможам, но и к народу. В «Диалоге в аду» Макиавелли оправдывает себя, как ему кажется, весомым аргументом: принцип силы — это проявление самой жизни; насилие — основной закон природы и также истории.
«Вот в чем вы ошибаетесь, Монтескье, — по примеру судивших об этом до вас. Единственным моим преступлением было то, что я говорил правду народам и государям; правду не нравственную, но политическую; правду не такую, какой она должна быть, но такую, какова она есть и какой пребудет всегда. Не я основатель учения, которое мне приписывают, но сердце человеческое. Макиавеллизм совсем не то же, что Макиавелли...»
Теперь послушаем, как возражает итальянцу французский мыслитель XVIII столетия, прославленный сочинением «О духе законов».
«О Макиавелли, зачем нет здесь Сократа, чтобы он смог распутать софизм, скрывающийся в ваших словах! Хоть природа и создала меня мало способным к дискуссиям, но даже и мне не трудно ответить вам. Вы сравниваете с ядом и болезнью зло, порожденное духом господства, коварства и насилия. Писания ваши учат способам внедрять это самое зло в управление государством, вы учите изливать эти самые смертоносные яды. Когда ученый, когда медик, когда моралист ищут корни зла, они делают это не для того, чтобы способствовать его распространению, а чтобы исцелить от него людей. Так вот: книга ваша не способствует исцелению».
Кто же такой этот гуманный и мудрый француз, вступивший в спор «на том свете» с мало обеспокоенным моралью итальянцем, чьи взгляды часто повторяют и властелины и политические теоретики?

«ВЕЛИКИЙ ПРОВИНЦИАЛ»

Отец его — потомок древнего рода Секонда: речь идет, следовательно, о семье, принадлежащей к тому слою аристократического сословия, который именовался в те века: noblesse de robe, то есть «дворянство мантии». Мантии, а не шпаги, что значит: в среде этой на первом плане было не праздное времяпрепровождение при королевском дворе, а серьезные парламентские дела. Маленького Шарля отдали учиться в католический коллеж де Жюлли, после чего он получил солидное образование правоведа. Ему было 24 года, когда умер отец и Шарля назначили на должность советника. Два года спустя почил в бозе дядя-опекун, от которого Шарль Луи унаследовал имя Монтескье вкупе с поместьем того же наименования и судейскую бархатную шапочку. Отсюда трехэтажная фамилия: де Секонда (от отца), де ла Бред (название родового замка) и де Монтескье (от дяди).
Итак, Шарль знатен, богат, всеми почитаем и мог бы счесть свою карьеру завершенной. Между тем официальные звания, судебные процессы и адвокатские речи мало ему интересны. В бордоском парламенте деятельность Монтескье походила на мышиную возню. Его прозвали «великим провинциалом», тогда как он изрядный непоседа. В парижских салонах его привлекали отнюдь не только миловидные дамы, он встречался там и с образованнейшими людьми своего времени, например с математиком и публицистом Даламбером, философом-материалистом Гельвецием. Лишь с Вольтером Монтескье не ладил и саркастически заметил о нем: «Вольтер слишком остроумен, чтобы меня понять: он выдумывает все книги, которые читает, после чего одобряет или осуждает то, что сам выдумал».
Отдавшись преимущественно научным занятиям, Монтескье интересовался политикой и физиологией, ботаникой и физикой, искусством и литературой; об истории и философии и говорить нечего. Таким разносторонним мыслителем вошел Монтескье в круг передовых деятелей Просвещения. Умственное движение это только еще начиналось, и свою долю в разработку его принципов Монтескье внес, опираясь главным образом на философско-гуманистическое наследие Ренессанса и XVII века. Из сравнительно недавних предшественников Монтескье с его традиционным классическим образованием, измерявшим все ценности культуры нормами древних греков и римлян, особенно многим обязан своему земляку из Бордо -- Мишелю Монтеню, автору замечательной книги «Опыты».
Первые произведения Монтескье выявили его литературно-художественные и эстетические интересы. На этих произведениях мы замечаем два отражения: одно показывает нам светского человека, любящего удовольствия, принятые среди высшего сословия — как никак он большой «сеньер», понимающий толк в галантных манерах, предпочитающий трагическим настроениям игривое остроумие; другой «рефлекс» — чуткость умного и благородного человека с обостренным чувством справедливости, живущего в период регентства, когда нарастающий протест «третьего сословия» против феодально-абсолютистского государства начинает приближаться к точке кипения. Каменные стены старинного замка в Бреде не оградили его владельца от воздействия общественной действительности, и он сумел для себя выбрать лагерь прогрессивный, а не охранительный.

ЧТО ТАКОЕ ВКУС?

Посмотрим же, что представляет собой эстетика Монтескье. «Опыт о вкусе в произведениях природы и искусства», опубликованный год спустя после смерти Монтескье, написан был значительно раньше, для «Энциклопедии» Дидро. Каких-нибудь новых тенденций, по сравнению с общепринятыми в эпоху классицизма, тут как будто нет: совершенство формы, стилистическое изящество — только они вызывают эстетическое удовольствие. Но отдельные замечания выводят нас на путь куда более широкого и верного понимания связи искусства с действительностью. Так, мы узнаем, что хотя искусство нравится нам «больше природы», но когда мы обнаруживаем природу, до того скрытую от наших глаз домами и улицами города, то «наше восхищение бывает сильнее, чем перед садами Ленотра». Сторонник порядка, симметрии, ясности в художественном произведении, Монтескье понимает и прелесть аффектов неожиданности, небрежности, безыскусственного обаяния. Считая правила «путевыми нитями» художника, Монтескье намекает, что они, подобно политическим законам, «всегда справедливы в своей сущности, но почти всегда несправедливы на практике»; неоспоримые в теории, они «могут стать ложными при их применении». В книге под общим названием «Мысли» («Pensees»), которую Монтескье писал в течение всей своей жизни, мы находим восторженные упоминания не только Гомера, Вергилия, древних трагиков, не только писателей XVII—XVIII веков — Мильтона, Мольера, Кребильона, но и художников Ренессанса — Рабле, Микеланджело, Ариосто, Сервантеса. Параграф 1307 (890) этого сочинения гласит: «О Шекспире я сказал: «Когда вы видите, что этот человек парит подобно орлу — это он; когда вы видите его ползающим в пыли — это его век». Что касается «ползания в пыли», то для Монтескье, как и для многих просвещенных французов его круга, это значит — угождать грубым вкусам «нецивилизованной» толпы народных театров XVI столетия. Все тот же аристократический предрассудок так называемого «хорошего вкуса». Но разве не назвал Шекспира «пьяным дикарем» и Вольтер? Разве Дидро не уподобил Шекспира уродливому гиганту Христофору? До Лессинга и Гердера, Гёте и Шиллера просветители не знали еще, как может помочь им творчество Шекспира при разработке теории реалистического искусства. Замечательно тем не менее уже то, что Монтескье был среди первых просветителей, почувствовавших титаническую мощь английского поэта. Вместе с тем Монтескье должным образом оценил реалистический пафос английской литературы XVIII века; ему, например, нравилось, что англичане не копируют древних, а смело передают национальный колорит своего быта. Однообразной манере классицизма Монтескье предпочитал контрасты возвышенного и грубого, нежности и ярости. Несколько преувеличивая значение этих высказываний, французские ученые объявляют Монтескье чуть ли не предтечей Гюго.
Свое перо Монтескье испробовал и как художник слова. Он показал себя мастером диалога — литературной формы, излюбленной всеми просветителями. Таким произведением является диалог на политико-этическую тему «Сулла и Евкрат» (1725, изд. 1745). За год до этого Монтескье написал «Книдский храм» — поэму в прозе, неоднократно переводившуюся в России в начале прошлого века. Здесь перед нами Венера, окруженная нимфами, Амур — предводитель влюбленных юношей, Аполлон, Диана, множество мифологических персонажей языческой древности. В общем, это стилизация, напоминающая игривые, эротические сюжеты гобеленов, которыми украшала свои залы тогдашняя знать. Подлинную славу Монтескье как художнику слова принесло другое произведение, и о нем мы расскажем подробней.

О«СЧАСТЛИВЫХ» ФРАНЦУЗАХ И «НЕСЧАСТНЫХ» ПЕРСАХ

В 1721 году Монтескье опубликовал роман «Персидские письма», пытаясь скрыть от читателей свое авторство. С тех пор это сочинение выдержало множество изданий. Среди писателей XVIII века, умевших не только занимательно и остроумно излагать, но и «живописать» самые отвлеченные идеи просветительской философии и политики, Монтескье занял достойное место. Его идеи изложены в форме переписки друзей — прием в литературе уже известный: романы в письмах сочинялись и в Англии, и в Германии, и во Франции; «эпистолярный жанр» все шире входил в моду.
Герои произведения Монтескье — персы Узбек и Рика, покинувшие свою родину с целью изучить нравы и культуру Франции,— в некотором смысле «аллегорические» фигуры. В то время часто ставили в качестве судьи над современным обществом вымышленного жителя полудиких экзотических стран, как человека, «не испорченного цивилизацией». Персы понадобились Монтескье, чтобы их устами выразить свои критические мысли по поводу всей системы французского абсолютизма, привилегий дворянства, финансовых жульничеств тогдашних буржуазных дельцов, бесплодности и фальши придворной культуры, ложной учености тогдашних академиков. Высказаны эти критические мысли в форме пародийной и остроумной, напоминающей лучших сатириков прошлого.
Один из двух персов — Узбек, ведущий деятельную переписку с женами и евнухами своего сераля, обожает своих жен, разбирается в их прелестях, как гурман в лакомствах, и относится к ним с непосредственным деспотизмом восточного супруга. Он поражен всем, что видит и слышит в Париже. Ему никак не удается объяснить своим соотечественникам, что такое «честь» в галантном смысле этого слова — какое-то невесомое, бесплотное «нечто», из-за которого люди дерутся на дуэлях и прокалывают друг друга шпагами. Даже вкусивши от благ высокой цивилизации, Узбек всем сердцем тянется домой — к восточным наслаждениям и красавицам гарема.
Но действительно ли Узбек и Рика такие простаки? Соскоблим с них экзотическую окраску, и мы легко откроем в них цивилизованных европейцев, к тому же склонных к резонерству. В самом деле, пока речь идет о его женах, Узбек неумолим, они для него — одушевленные вещи, и этот принцип господства он считает непреложным: так было — так будет. Но стоит ему только чуть-чуть уйти в сторону от подобных вопросов, как категоричность его мышления уступает место тонкому скептицизму. Чего стоит хотя бы одно замечание Узбека по поводу того, что «дорожная грязь кажется нам неприятной, потому что она оскорбляет наше зрение или какое-нибудь другое из наших чувств; сама по себе она, однако, ничуть не хуже золота или алмазов». Опыт другого перса, Рики, подтверждает скептицизм Узбека. Однажды Рика оказался в обществе двух молодящихся старух, ворчливого подагрика, старого вельможи и духовного лица. Все эти люди, как водится, принялись осуждать настоящее и поминать добром старину. Но каждый это делал исключительно с той стороны, которая его занимала: старухи утверждали, что давно перевелись галантные кавалеры; подагрик — что все утеряли здоровье; вельможа — что когда ему выплачивали пенсию, то все жили в довольстве; монах — что раньше куда лучше боролись с ересью. «Мне кажется,— писал Узбеку Рика,— что мы судим о вещах, лишь неосознанно относя их к нам самим. Меня ничуть не удивляет, что негры изображают черта существом ослепительной белизны, а своих богов — черными как уголь... Кто-то удачно заметил, что если бы треугольники создали себе бога, у него было бы три стороны».
Весьма неплохим пониманием относительности человеческих суждений — например, того, что претензии каждой религии на абсолютную неопровержимость исключительно ее принципов ни на чем не основаны,— вооружает Монтескье своих «наивных» персов. Французы считают Персию страной отсталой, но грош цена их просвещенности, раз церковь крепко держит человека в плену многочисленных предрассудков. При этом Узбек и Рика вовсе не настаивают на превосходстве мусульманской веры над христианской; с их точки зрения, всякая религия бессмысленно урезывает сумму доступных человеку наслаждений. Почему, например, нельзя магометанину и иудею есть свиное мясо?
Ядовитые насмешки Узбека и Рики Монтескье направляет, между прочим, и против тех мнимых ученых, которые погружены в математические расчеты, не зная реальной жизни и не желая ее познать; причем им кажется, что их теоремы отличаются необыкновенной точностью, а явления действительности — грубым отклонением от нормы. Мученик точности — так называет Рика одного из этих чудовищ, начиненных цифрами и формулами. Когда этому ученому рассказали о бомбардировке города, то его взволновали не результаты бомбардировки — что ему до людей и их страданий, а только «свойства линии, которую бомбы описывают в воздухе» (письмо CXXVIII). Кому нужны — спрашивает Рика — мудреные книги, в которых исследуются всякие высокие материи и полностью игнорируются факты? Особенно удивила Рику наглость, с которой какой-то спесивый ученый одним махом решил три вопроса морали, четыре исторические проблемы и пять физических задач.
Так по-свифтовски показывает нам Монтескье дух тогдашней Академии наук, оторванной от практической жизни и конкретных потребностей общества. Не выше оценивается в «Персидских письмах» и художественная литература эпохи абсолютизма. Наши персы посмеиваются над знатоками искусства, которые наслаждаются только «тактом и гармонией». Для ушей этих знатоков поэты создают напыщенные риторические славословия или слащавые идиллии с пастухами и пат стушками, выдавая все это за торжество «естественности». Познакомившись с сочинительством поэтов, Рика узнает, что основная их цель — «ставить препоны здравому смыслу и так же обременять разум всякого рода украшениями, как некогда обременяли женщин всевозможными убранствами и нарядами». Что касается романов, то их авторы извращают язык и ума и сердца. «Они всю жизнь охотятся за естественностью, да все попадают мимо; их герои так же далеки от природы, как далеки от нее крылатые драконы и кентавры» (письмо CXXXVIII). В конце концов Рика убеждается в том, что французская беллетристика так же мало естественна, так же вычурна и нелепа, как и восточная. Оба перса, явно предпочитающие фантастике правду жизни, «помогают» просветителю Монтескье расправиться с манерным искусством французского дворянства.
Французы смотрят на Узбека и Рику сверху вниз, как на нецивилизованных людей. Однако двум этим персам не приходится лицемерить и подчиняться прихотям моды, тогда как парижане, наподобие обезьян и попугаев, подражают всему, что придет в голову королю. В связи с особой короля и его ролью в обществе персы задумываются над вопросами политики. Ценность человека проявляется при условии развития его способностей и потребностей, а развитие это нуждается в свободных, общительных нравах. Где же с этой точки зрения лучше — в Персии, где господствуют отношения деспотизма и тупой покорности, или во Франции с ее условностями и навязанными авторитетами? Правда, на Востоке покорным женщинам недостает живости, а мужчины вечно погружены в тупую серьезность, отличаясь однообразием интересов и желаний. Другое дело во Франции: тут женщины не так красивы, зато миловидны, привлекательны, мужчины остроумнее. Но что-то мешает и здесь чувствовать себя уютно. В Персии люди, по крайней мере, не двуличны: либо ты господин, либо ты раб. Здесь же все лгут, притворяются, что довольны, на деле же — совсем наоборот. Вряд ли француз более счастлив, чем перс. Что за счастье жить под гнетом плохих законов, попов и королей?

РЕСПУБЛИКА ТРОГЛОДИТОВ

Жил-был дикий народ, называемый троглодитами, народ, не терпевший над собой никакого правительства и жизнь которого представляла хаос столкновений эгоистических интересов. Обман, жестокость, своекорыстие погубили наконец всех троглодитов; сохранились всего две семьи, в которых, несмотря на злобное окружение, сложились добрые и любезные нравы. От этих двух семейств пошло новое племя людей, сумевших сделать добродетель основой всех личных интересов. Своим детям они внушали ту мысль, что интересы каждого троглодита зависят от общих интересов и что игнорировать эти общие интересы — значит обречь себя на гибель. В единой семье, которой жили троглодиты, стада были почти всегда перемешаны; никто не утруждал себя тем, чтобы их делить (письма XI—XIV). Мысль Монтескье, создавая утопию идеальной общественной жизни, перешагнула даже через границы буржуазного общества, в котором частная собственность признается непреложным принципом «свободы личности». Как просветитель, Монтескье относится критически к корыстной подоплеке буржуазного интереса, к страсти обогащаться за счет других. Конечно, Монтескье стремится решить задачу разумного устройства человеческой жизни, оставаясь в пределах буржуазных отношений. Стада троглодитов «почти всегда перемешаны», но этот «почти-коммунизм» основан не на социальном законе, запрещающем частную собственность, а исключительно на моральных качествах троглодитов: на их благодушии, дружелюбии, чувстве долга. Вот и получилась утопия, нечто вроде красивой оказии. И все же эта утопия показывает, что в просветительстве XVIII века проявляется стремление к созданию такого строя, при котором народные массы были бы свободны и от феодального кулачного права и от буржуазной корысти.
Государственный строй троглодитов — республиканский. Вскоре троглодитов стало много, и они решили избрать царя. Старик, которому предложено было взять на себя эту миссию, заплакал. Без царя, сказал он своим согражданам, добродетель является делом сердца и чувства, с монархом же она станет делом внешним и у всех возникнет охота как-нибудь ее обойти, ибо всегда стараются обойти любой извне навязанный закон. Когда Монтескье писал свои «Персидские письма», он еще считал монархию состоянием насильственным, неизбежно перерождающимся в деспотизм. Но уже в этом сочинении пробивается идея компромисса в форме «просвещенной монархии». Пусть только король не поддается наущениям злых министров, ограничит притязания нетерпимых религий, позаботится о благе своих подданных,— и благополучие всего общества обеспечено.
В «Персидских письмах» — одном из лучших произведений так называемого «философского жанра», в котором прославились и Вольтер, и Дидро, и многие другие просветители,— масса замечательных мыслей о культуре, политической жизни, обычаях и нравах людей. Лучшим доказательством художественно-публицистической ценности произведения Монтескье является его долговечность — люди XX века читают его с не меньшим удовольствием, чем читали его люди XVIII века.

ПРОПОВЕДЬ РАЗУМНОСТИ

Этим, однако, творчество Монтескье далеко еще не исчерпано. В том, что больше других вопросов его волнует государственное устройство, мы убедились уже по «Персидским письмам». Монтескье прежде всего политический мыслитель. Чтобы глубже разобраться в пороках французского абсолютизма, он решил выяснить для себя, каково положение вещей в других странах, и с этой целью предпринял несколько путешествий: Германия и Австрия, Венгрия и Швейцария, Италия и Голландия, наконец, Англия — вот страны, куда он ездил в качестве вдумчивого наблюдателя. После своих путешествий Монтескье опубликовал два сочинения — плоды многолетних штудий и раздумий о политической жизни народов прошлого и настоящего: «Рассуждения о причинах величия и падения римлян» (1734), «О духе законов» (1748).
В своих фундаментальных трудах Монтескье осветил законодательные системы разных народов и времен, раскрывая степень их соответствия не только потребностям общества, но и человеческому достоинству граждан. По выражению Ж. Дедие, Монтескье уже в юности, изучая право, искал в нем разумность. Этот принцип имеет для Монтескье, во-первых, тот смысл, что религиозный фанатизм и нетерпимость всегда наносили огромный ущерб прогрессу человечества и служили опорой самых деспотических режимов; во-вторых, то, что всякая политика должна быть тесно связана с моралью, и плоха та государственная власть, которая угнетает, обманывает, унижает себе подвластных. В социологической теории Монтескье, как бы он ни учитывал особенности исторических и местных условий каждого века и страны, незыблемым остается представление о преимуществах древних республик над современными монархиями. Конституционная монархия, вроде английской, казалась Монтескье наилучшей формой государственного устройства и для Франции, где царил тогда полный произвол, а господствующие сословия вели бесстыдно паразитический образ жизни. То, что буржуазная революция конца XVIII века пойдет значительно дальше требований политической программы Монтескье, которому хотелось прогрессивных реформ на основе компромисса между дворянством и буржуазией, ни в коей мере не умаляет значения суровой критики загнивающего французского абсолютизма. Кроме того, содержание главных политических трудов Монтескье отнюдь не сводится к идеализации английского парламентаризма. Хотя различие государственных систем Монтескье объяснял географическими и климатическими условиями, которые не являются и не могут быть главными причинами развития общества; хотя решающее значение он придавал обычаям, религии, уровню образования, — зато впервые благодаря ему наметилось стремление рассматривать ход исторической жизни как закономерный процесс, обусловленный не божьей волей и не гением монарха. Пусть взгляд Монтескье на историю идеалистичен,— он не видел еще классовой структуры общества, но, как истинный просветитель, преданный идеалам гуманизма, он не ту или иную нацию ставил выше другой, а выше небольшой кучки вельможных тунеядцев ставил людей труда, без которых не было бы ни прекрасных памятников искусства, ни мануфактур, ни городов и сел, не было бы культуры вообще.
Гуманизм великого просветителя замечательно выражен в «Портрете Монтескье, написанном им самим», где мы читаем: «Если б я знал что-либо полезное мне, но вредное для моей семьи, я бы это отверг. Если бы я знал что-либо полезное моей семье, но не моей родине, я постарался бы об этом забыть. Если бы я знал что-либо полезное моей родине, но опасное для Европы и человечества, я рассматривал бы это как преступление».
При жизни своей Монтескье не вызывал своими сочинениями таких споров, как Вольтер, Руссо, Дидро. Эти более «нетерпеливы», чем Монтескье. Сатира Вольтера язвительней, острее; в произведениях Дидро стремление постичь противоречия социальной жизни, сочувствие угнетенным, принимающее характер чувствительности, слезы и гнев перемешаны; во всем, что создает Руссо,— стиль пламенный, неровный, клокочет страсть, ему хочется разрушить всю цивилизацию, если она невозможна без привилегий и вопиющих несправедливостей. Монтескье как мыслитель и писатель — образец уравновешенности, духовного спокойствия, точности и меткости слова, язык его идет от великолепной прозы XVII века с ее рационализмом, исключающим все бесформенное. Но «рассудительно-спокойная» форма писаний Монтескье не должна вводить нас в заблуждение: в них заряды «замедленного действия», и все же взрывчатой силы.
Случайностям придают значение лишь суеверные люди или глупцы,— Монтескье высмеивал и тех и других. Но биографы любят напоминать, что родился Монтескье ровно за сто лет до великой буржуазной революции. Очевидно, напоминают для того, чтобы мы не забывали: творчество великого просветителя подготовило почву для этого прогрессивного переворота.