"И. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания" Под редакцией А. Островского Издательство Писателей в Ленинграде, 1934 г. OCR Biografia.Ru
продолжение книги...
КОММЕНТАРИИ (Продолжение)
Одиллон Барро - лидер монархически-конституционной партии, проводил типично соглашательскую политику во время Февральской революции. Член династической левой, присвоившей себе право говорить от имени всей оппозиции, Барро испугался размаха того движения, которое он официально возглавлял. Когда банкет в Париже, назначенный на 19 января 1848 года и перенесенный на 22 Февраля, был запрещен полицией, Барро согласился по предложению консервативной партии участвовать в комедии «неповиновения властям». Депутаты должны были явиться на банкет, полицейский комиссар - объявить его незаконным, дело должно было быть перенесено в суд, решению которого подчинялись обе стороны. Однако и этот проект показался слишком «либеральным» правительству Луи-Филиппа, не подозревавшему о близости революции. Опасаясь возбуждения «народных страстей», оппозиция решила отказаться от банкета. Восстание было начато парижским пролетариатом и мелкой буржуазией. Уже после его начала Луи-Филипп предложил Одиллону Барро и Тьеру сформировать новое министерство. Была выпущена прокламация, обещавшая «свободу, порядок, реформу». Но министерство не успело приступить к делам. Пришедший осенью 1848 года к власти Луи-Наполеон назначил Барро премьер-министром. Барро был использован в целях борьбы с парламентом и в середине 1849 г. получил отставку. «Никакой лакей не был прогоняем со службы более бесцеремонно», - заметил по этому поводу К. Маркс («Восемнадцатое брюмера Луи-Бонапарта»). Манифестация «медвежьих шапок» состоялась 16 марта 1848 года. После Февральской революции национальная гвардия, кадры которой формировались из крупной и средней буржуазии, пополнилась мелкобуржуазными элементами. Крупная буржуазия, стремясь к изолированному и привилегированному положению, сосредоточилась в особых отборных ротах «медвежьих шапок». Под давлением народных масс эти отряды, представлявшие серьезную контрреволюционную опасность, декретом 14 марта были распущены. Их манифестация протеста вызрала ответную демонстрацию парижского революционного пролетариата в защиту Временного правительства. По словам Маркса, это была первая стычка в великой классовой борьбе, таившейся в недрах буржуазной республики. «Первоначальной целью его (пролетариата - А. О.) демонстрации, - пишет К. Маркс, - было вернуть Временное правительство на путь революции, заставить его в случае надобности исключить из своей среды буржуазных членов и отложить день выборов в Национальное собрание и в национальную гвардию. Но 16 марта буржуазия, представленная в национальной гвардии, устроила демонстрацию против Временного правительства. С криками «Долой Ледрю-Роллена!» она двинулась к Hotel de Ville. Это заставило народ кричать 17 марта: «Да здравствует Ледрю-Роллен, да здравствует Временное правительство!» Чтобы дать отпор буржуазии, ему пришлось стать на сторону буржуазной республики, которая казалась ему в опасности. Он укрепил положение Временного правительства, вместо того чтобы подчинить его себе» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Классовая борьба во Фрнции, Сочинения, 1931, т. VIII, стр. 20). Демонстранты явились в ратушу и прочли петицию с рядом требований революлюционно-демократического характера. Эти требования не были удовлетворены.
Демонстрация 15 мая была попыткой пролетариата вернуть прежнее революционное влияние. Поводом к ней явилось положение Польши. Революционные вспышки в Кракове и Познани, вызванные Февральской революцией во Франции, были задавлены сапогом прусского юнкерства; революционная Польша взывала о помощи. Между тем Временное правительство отказывалось от каких бы то ни было активных действий, под тем предлогом, что молодая Французская республика не достаточно окрепла. Толпы манифестантов, ворвавшись в зал заседаний, выставили ряд революционных требований, относящихся как к польским событиям, так и к положению французского пролетариата. Левыми группами была сделана попытка разогнать Национальное собрание и установить революционную власть. Эта попытка потерпела неудачу. После демонстрации 15 мая революционные организации подверглись разгрому, вожди «красных» были схвачены и брошены в тюрьму. Видную роль в событиях 15 мая играли правительственные агенты-провокаторы. Тургенев наблюдая весь ход демонстрации 15 мая и оставил любопытную зарисовку ее в письме к Полине Виардо, написанном под непосредственным впечатлением виденного. Это письмо служит существенным дополнением к комментируемому очерку:
Точное описание того, что я видел в понедельник 15 мая (1848). Я вышел из дома в полдень. — Вид бульваров не представлял ничего необыкновенного; однако на площади Маделены уже находилось от двухсот до трехсот рабочих со знаменами. Стояла удушливая жара. В группах говорили с оживлением. Вскоре я увидал, как какой-то старик, лет шестидесяти, влез на стул в левом углу площади, и начал говорить речь в защиту Польши. Я подошел поближе; его речь была очень резкая и плоская; тем не менее ему много апплодировали. Я слышал, как около меня называли его аббатом Шатель.
Спустя несколько минут я увидал, как с площади Согласия ехал генерал Картуа на белом коне (а lа Лафайетт); он ехал по направлению к бульварам, кланяясь толпе, и вдруг начал говорить горячо и с сильною жестикуляцией; я не мог слышать того, что он говорил. Потом он вернулся тою же дорогою, какою приехал. Вскоре мы увидали процессию: она шла по шестнадцати человек в ряд, со значками впереди; человек тридцать офицеров национальной гвардии всех чинов провожали петицию. Человек с большой бородой (как я после узнал, это был Гюбер) ехал в кабриолете. Я видел, как процессия развертывалась передо мной (я стоял на ступенях Маделены), а потом направилась к зданию Национального Собрания... Я все время следил за нею глазами. На мгновение голова колонны остановилась у моста Согласия, затем дошла до решетки. От времени до времени раздавался громкий крик: Vive la Pologne! — крик, для слуха несравненно более мрачный, чем Vive la Republique, потому что буква о заменила букву u. Вскоре можно было видеть, как люди в блузах поспешно поднялись по ступеням дворца Собрания; кругом меня говорили, что это были делегаты, допущенные в заседание. Но я вспомнил, что всего несколько дней тому назад Собрание декретировало постановление не принимать petitionnaires a la barre, как это делалось в Конвенте, и хотя мне хорошо была известна слабость и нерешительность наших новых законодателей, — однако я нашел это немного странным. Я сошел со ступеней и отправился вдоль продессии, остановившейся у решетки здания Палаты. Народ запрудил всю площадь Согласия. Вокруг меня говорили, что Собрание в эту минуту принимает делегатов и что вся процессия продефилирует перед ним. На ступенях перистиля находилось человек сто солдат подвижной гвардии с ружьями, но без штыков. Истомленный жарою, я зашел на минутку в Елисейские поля; потом я вернулся домой, намереваясь захватить с собою Гервега. Не застав его, я снова пришел на площадь Согласия; было вероятно около трех часов. На площади все еще стояла огромная толпа народа, но процессия уже скрылась; по ту сторону моста виднелся только ее хвост да последние значки. Едва я успел пройти обелиск, как увидал человека без шляпы, в черном фраке, бежавшего с сильной тревогой на лице и кричавшего встречным: «Друзья мои, друзья мои, Собрание захвачено, идите к нам на помощь, я представитель народа!» Я пошел, как только мог скорее, к мосту, который нашел уже загражденным отрядом подвижной гвардии. Вдруг в толпе распространилось невероятное смятение. Многие уходили; одни уверяли, что Собрание распущено, другие говорили, что нет; в общем — страшная суматоха. А между тем снаружи Собрание не представляло ничего необыкновенного; стража его сторожила, как будто ничего не произошло. Одно мгновение было слышно, как барабаны забили сбор, а потом все смолкло. (После мы узнали, что сам президент приказал прекратить бой сбора, из осторожности или из трусости.) Так прошли долгих два часа! Никто ничего не знал верного, но повидимому восстание одержало верх. Мне удалось пробраться сквозь ряд гвардейцев у моста и взобраться на парапет. Я увидал громадную толпу народа, но без значков, которая бежала вдоль набережной по той стороне Сены... — Они бегут в Hotel de Ville — воскликнул кто-то около меня,— это опять то же, что было 24 февраля. Я спустился, желая пройти к Думе... Но в это мгновение мы услыхали продолжительную барабанную дробь, и со стороны Маделены показался батальон подвижной гвардии, который и двинулся в атаку на нас. Но так как, кроме какой-нибудь горсти человек, из которыx только один был вооружен пистолетом, никто не выказал никакого сопротивления, — то солдаты остановились перед мостом, а сопротивлявшихся отвели в полицию.
Тем не менее, казалось, и тогда не было ничего решено; скажу больше: вид у подвижной гвардии был очень нерешительный. В продолжение по крайней мере двух часов до ее прихода и четверти часа после вес верили в успех восстания, и только и слышались слова: «дело кончено», которые произносились то радостно, то печально, смотря по образу мыслей их произносившего.
Командир батальона, с истым французским лицом, веселый и решительный, обратился к своим солдатам с краткой речью, которая окончилась словами: «Французы всегда будут французами. Да здравствует республика!» Это его не компрометировало.
Я забыл сказать вам, что во время этих двух часов тревоги и ожидания, о которых я вам писал, мы видели, как легион национальной гвардии медленно втянулся в улицу Елисейских полей, и перешел Сену по мосту против Дома Инвалидов. Это был тот самый легион, который напал на бунтовщиков с тыла и оттеснил их от Собрания. Между тем батальон подвижной гвардии, пришедший с площади Маделены, был встречен взрывами восторга буржуа... Крики: «Да здравствует Национальное Собрание!» возобновились с новою силой. Вдруг пронесся слух, что представители опять возвратились в зал. Все разом переменилось. Со всех сторон забили к сбору: солдаты подвижной гвардии (уж и правда подвижная!) надели свои шапки на штыки (что, говоря в скобках, произвело большой эффект) и закричали: «Да здравствует Национальное Собрание!» Тут прибежал запыхавшись какой-то подполковник национальной гвардии, собрал вокруг себя с сотню людей и рассказал нам о происшедшем: — Собрание сильнее, чем когда-нибудь!— воскликнул он.— Мы раздавили негодяев... О, господа, я видел ужасы... видел, как оскорбляли и били депутатов!.. Минут десять спустя все входы в Собрание были запружены войсками; пушки с грохотом подъезжали крупною рысью, линейные войска, уланы... Порядок и буржуазия справедливо восторжествовали на этот раз. Я оставался на площади до шести часов... и узнал, что и в Думе победа осталась за правительством... Я обедал в этот день уже в семь часов.
Из всей массы вещей, которые меня поразили, я скажу только о трех: во-первых, о внешнем порядке, не перестававшем царить вокруг Палаты; эти картонные игрушки, называемые солдатами, охраняли восстание настолько тщательно, насколько это было возможно: пропустив его, они сомкнулись за ним. Нужно сказать правду, что Собрание с своей стороны вело себя ниже всякой критики; оно слушало в точение получаса разглагольствования Бланки, не протестуя! Президент не надевал шляпы. Два часа представители не покидали своих скамеек и ушли только тогда, когда их прогнали. Если б эта неподвижность была неподвижностью римских сенаторов перед Галлами, то это было бы величественно; но нет, их молчание было молчанием страха; они заседали, президент председал... Никто, исключая г. д'Адельсварда, не протестовал... даже сам Клеман Тома прервал Бланки только для того, чтобы с важностью потребовать слова. Меня поразило также с каким видом продавцы прохладительного питья и сигар расхаживали среди толпы: алчные, довольные и равнодушные, они имели вид рыболовов, тащивших хорошо нагруженный невод! В-третьих, что особенно удивило меня самого, это сознание невозможности дать себе отчет в чувствах народа в такую минуту; честное слово, я не мог разобрать, чего они хотели, чего боялись, — были ли они революционерами, или реакционерами, или же просто друзьями порядка. Они точно ожидали конца бури. А между тем я много расспрашивал рабочих в блузах... Они ожидали... они ожидали! .. Что же такое история? .. Провидение, случай, ирония или судьба?» (Письма И. С. Тургенева к Полине Виардо, стр. 46—51).
Выступления Рашели — знаменитой трагической актрисы — исполнявшей в Comedie Francaise (ставшей «театром революции») марсельезу, пользовались огромным успехом. В особенности потрясал исключительный драматизм ее исполнения. По свидетельству Герцена, «добрые французы говорили: это не светлая марсельеза 48 года, а мрачная, времен террора...» П. Анненков, бывший в то время в Париже, оставил подробное описание выступления Рашели; он, между прочим, отмечает ту особенную интонацию, с которой Рашель произносила каждую строфу, «переходя от глубокого чувства грусти по родине в сосредоточенному негодованию на врагов и наконец к отчаянной решимости сопротивления» (П. Анненков, Воспоминания, т. I, 1877, стр. 324). В более проникновенных и патетических тонах описывает выступление Рашели Герцен:
«Воспомните, как эта женщина, худая, задумчивая, выходила без украшений, в белой блузе, опирая голову на руку; медленно шла она, смотрела мрачно и начинала петь вполголоса... мучительная скорбь этих звуков доходила до отчаяния. Она звала на бой, но у нее не было веры, пойдет ли кто-нибудь... Это — просьба, это — угрызение совести. И вдруг из этой слабой груди вырывается вопль, крик, полной ярости, опьянения:
К оружию, граждане!
Пусть нечистая кровь обагрит борозды наших полей!.. (Письма из Франции и Италии. С того берега, ГИЗ, 1931, стр. 253.) Национальные мастерские — общественные работы, декретированные под давлением масс Временным правительством 26 Февраля 1848 г. как реализация лозунга «право на труд». Организация их была возложена на Мари, примыкавшего к правому крылу Временного правительства. Мастерские были использованы буржуазной реакцией как средство дискредитирования идей социалистической организации общества. Рабочие были заняты малопроизводительными, а то и вовсе бесцельными работами. Роспуск мастерских правительством, которое не без основания видело в них революционную опасность, повлек за собой июньское восстание. В своей работе «Классовая борьба во Франции» К. Маркс пишет: «21 июня в «Моniteur'e» появился декрет, приказывавший силой удалить из национальных мастерских всех холостых рабочих или же зачислить их в армию. Рабочим оставалось на выбор или умереть с голоду, или начать борьбу. Они ответили 22 июня грандиозным восстанием. Это была первая великая битва между обоими классами, на которые распадается современное общество» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, 1931, т. VIII, стр. 23).
НАШИ ПОСЛАЛИ
Впервые напечатано в журнале «Неделя», 1874, «№ 12 от 24 марта, стр. 424 — 440. Печатается по тексту «Сочинений И. С. Тургенева» 1880, т. I, стр. 137—148. Автограф, хранящийся в парижском архиве Виардо, имеет пометку Тургенева: «Начат в Париже, rue de Douai, 48, в пятницу 20-го марта 1874 в двен. час. дня. Кончен там же в понедельник 23 марта 1874 в 1/4 6-го веч.» (A Mazon, Manuscrits parisiens d'Ivan Tourguenev, 1930, p. 81). По свидетельству Н. Островской, Тургенев в одной из бесед в 1876 году указывал на подлинность материала, положенного в основу рассказа, темой которого, по его словам, послужило действительное прспишествие (см. «Тургеневский сборник» под ред. Н. Пиксанова, стр. 132—133). Тематически очерк «Наши послали» связан с очерком «Человек в серых очках», являясь как бы его продолжением. В июньские дни 1848 года в Париже были Герцен и Тучковы, с которыми Тургенев поддерживал связь. Н. Тучкова-Огарева в своих воспоминаниях пишет: «Анненков и Тургенев три дня не выходили из своих квартир и только посылали записки Александру, но записки их с трудом, и то не все доходили» («Воспоминания», 1929, стр. 489—490). Впечатления от июньских событий Герцен передал в статье «После грозы», написанной 27 июля 1848 года и позже частично включенной в «Былое и Думы»:
«Женщины плачут, чтоб облегчить душу; мы не умеем плакать. В замену слез я хочу писать, — не для того, чтоб описывать, объяснять кровавые события, а просто, чтоб говорить об них, дать волю речи, слезам, мысли, желчи. Где тут описывать, собирать сведения, обслуживать!.. В ушах еще раздаются выстрелы, топот несущейся кавалерии, тяжелый, густой звук лафетных колес по мертвым улицам; в памяти мелькают отдельные подробности: раненый на носилках держит рукой бок, и несколько капель крови на руке; омнибусы, наполненные трупами, пленные со связанными руками, пушки, на Place de la Bastille, лагерь у Porte St Denis, на Елисейских полях и мрачное ночное «Sentinelle, prenez garde a vous!..» Какие тут описания! мозг слишком воспален, кровь слишком остра... «Сидеть у себя в комнате, сложа руки, но иметь возможности выйти за ворота и слышать возле, кругом, вблизи, вдали выстрелы, канонаду, крики, барабанный бой, и знать, что возле льется кровь, режут, колют, что возле умирают, — от этого можно умереть, сойти с ума. Я не умер, но я состарился; я оправляюсь после июньских дней, как после тяжкой болезни. «А торжественно начались они. Двадцать третьего числа, часа в четыре, перед обедом, шел я берегом Сены к Hotel de Ville; лавки запирались, колонны национальной гвардии с зловещими лицами шли по разным направлением; небо было покрыто тучами; шел дождик... Я остановился на Pont Neuf. Сильная молния сверкнула из-за тучи, удары грома следовали друг за другом, и середь всего этого раздался мерный, протяжный звук набата с колокольни св. Сульпиция, которым еще раз обманутый пролетарий звал своих братий к оружию. Собор и все здания на берегу были необыкновенно освещены несколькими лучами солнца, ярко выходившими из-под тучи; барабан раздавался с разных сторон, артиллерия тянулась со стороны Карузольской площади. «Я слушал гром, набат и не мог насмотреться на панораму Парижа, — будто, я с ним прощался. Я страстно любил Париж в ту минуту; это была последняя дань великому городу; после июньских дней он мне опротивел.
«С другой стороны реки, на всех переулках и улицах строились баррикады. Я, как теперь, вижу эти сумрачные лица, таскавшие камни; дети, женщины помогали им. На одну баррикаду, невидимому оконченную, взошел молодой политехник, водрузил знамя и запел тихим, печально-торжественным голосом марсельезу; все работавшие запели, и хор этой великой песни, раздавшийся из-за камней баррикад, захватывал душу... Набат все раздавался.... Между тем, по мосту простучала артиллерия, и генерал Бедо осматривал с моста в трубу неприятельскую позицию... «В это время еще можно было все предупредить, тогда еще можно было спасти республику, свободу всей Европы, тогда еще можно было помириться. Тупое и неловкое правительство не умело этого сделать, собрание не хотело, реакционеры искали мести, крови, искупления за 24 Февраля; закромы «Насионаля» (1) дали им исполнителей. «Вечером 26 июня мы услышали, после победы «Насионаля» над Парижем, правильные залпы с небольшими расстановками... Мы все взглянули друг на друга, у всех лица были зеленые... «Ведь, это расстреливают», — сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десять лет, мстят всю жизнь. Горе тем, ктo прощает тaкue минуты! «После бойни, продолжавшейся четверо суток, наступили тишина и мир осадного положения; улицы были еще оцеплены; редко, редко где-нибудь встречался экипаж; надменная национальная гвардия, с свирепой и тупой злобой на лице, берегла свои лавки, грозя штыком и прикладом; ликующие толпы пьяной мобили ходили по бульварам, распевая «Mourfr pour la palrie»; мальчишки 16—17 лет хвастались кровью своих братий, запекшейся на их руках; на них бросали цветы мещанки, выбегавшие из-за прилавка, чтоб приветствовать победителей. Кавеньяк возил с собой в коляске какого-то изверга, убившего десятки французов. Буржуазия торжествовала. А дома предместья св. Антония еще дымились; стены, разбитые яд-
-----------------------------------
1. Парижская газета «Насиональ» была органом реакционной буржуазии. Ред.
-----------------------------------
рами, обваливались; раскрытая внутренность комнат представляла каменные раны; сломанная мебель тлела; куски разбитых зеркал мерцали... А где же хозяева, жильцы? Об них никто и не думал... местами посыпали песком, но кровь, все-таки, выступала... К Пантеону, разбитому ядрами, не подпускали, по бульварам стояли палатки, лошади глодали береженые деревья Елисейских полей; на Place de la Concorde везде было сено, кирасирские латы, седла; в Тюльерийском саду солдаты у решетки варили суп. Париж этого не видал и в 1814 году. «Прошло еще несколько дней, и Париж стал принимать обычный вид; толпы праздношатающихся снова явились на бульварах; нарядные дамы ездили в колясках и кабриолетах смотреть развалины домов и следы отчаянного боя... Одни частые патрули и партии аресгантов напоминали страшные дни. Тогда только стало уясняться прошедшее...
У Байрона есть описание ночной битвы. Кровавые подробности ее скрыты темнотою; при рассвете, когда битва давно кончена, видны ее остатки: клинок, окровавленная одежда. Вот этот рассвет наставал теперь в душе; он осветил страшное опустошение. Половина надежд, половина верований была убита, мысли отрицания, отчаяния бродили в голове, укоренялись. Предполагать нельзя было, чтоб в душе нашей, прошедшей через столько опытов, испытанной современным скептицизмом, оставалось так много истребляемого» («Былое и Думы», т. II, 1931, стр. 28—31). Как не похожа эта страстная исповедь на «объективное» описание Тургенева! Лето-осень 1848 года — время дружеского сближения Герцена и Гервега. Тургенев входит в этот тесный кружок. «С семьей Гервегов, — пишет Н. А. Герцен в одном из писем осени 1848 г., — видаемся часто; то мы пойдем погреться у их камина, то они придут погреться у нашего; знаете, диваны по обеим сторонам, а по середине у них и у нас лежит Тургенев на полу».
В июньском восстании 1848 года Гервег участия не принимал. Провал экспедиции «Парижского немецкого демократического легиона», отправившегося весной 1848 года во главе с Гервегом в Германию «насильственно извне импортировать в нее революцию» (Энгельс, К истории союза коммунистов), был концом политической карьеры Гервега. Имя его, однако, не потеряло еще в то время популярности среди парижских пролетариев.
КАЗНЬ ТРОПМАНА
Впервые напечатано в «Вестнике Европы», 1870, № 6, стр. 872—890. Печатается по тексту «Сочинений И. С. Тургенева» 1880 г., т. I, стр. 149—174.
На бедовом автографе, хранящемся в парижском архиве Виардо, имеется сделанная рукой Тургенева надпись: «Начато в воскресенье 24/12 апреля 1870 в Веймаре. Hotel de Russie. Кончено в субботу 30/18-го апр. 1870 там же» (A. Mazon, Manuscrils parisieus d'Ivan Tourguenev, 1930, p. 76). Однако, замысел очерка, а возможно и первые
наброски, относятся к более раннему времени — к дням, непосредственно следовавшим за казнью. 22/10 января 1870 года, т. е. через три дня после казни. Тургенев, сообщая в письме к П. Анненкову о смерти Герцена, писал: «Смерть мне потому особенно «смердит», что я имел на днях совершенно неожиданно случай нанюхаться ее вволю, а именно через одного приятеля я получил приглашение (в Париже) присутствовать не только при казни Тропмана, но при объявлении ему смертного приговора, при его «toilette» и т. д. Нас было всего восемь человек. Я но забуду этой страшной ночи, в течение которой «i have supp'd full of horrors» и получил окончательное омерзение к смертной казни вообще и к тому, как она совершается во Франции в особенности. Я начал уже письмо к вам, в котором рассказываю все подробно, и которое вы потом, если вздумаете, можете напечатать в C.-Петербургских Ведомостях. Скажу теперь одно — что подобного презрения к смерти, как в Тропмане, я и представить себе не мог. Но вся вещь — ужасна... ужасна» (Письма к П. В. Анненкову И. С. Тургенева, «Русское Обозрение», 1894, № 4, стр. 511—512). О потрясающем впечатлении, которое произвела на Тургенева казнь, говорит в своих воспоминаниях Н. Тучкова-Огарева: «После казни Тропмана Тургенев пришел к нам нервный, почти больной, он провел несколько дней без сна и пищи. Он вспоминал с содроганием о виденном» (Н. Тучкова-Огарева, Вспоминания, 1929, стр. 480). Тропман — девятнадцатилетний рабочий-механик — был казнен за убийство семьи из восьми человек, совершенное, повидимому, в целях грабежа. «Пантенское преступление», исключительное по жестокости, привлекло к себе внимание всей Франции. Газеты были полны описаниями места убийства, наружности Тропмана, его поведения во время суда и т. п. Тропман был схвачен в то время, когда он пытался сесть на пароход в Гавре, чтобы бежать в Америку. Сперва он сознался, но затем начал путать, сваливать вину на других, был изобличен и приговорен к смертной казни, которая была приведена в исполнение 19 января 1870 года. Парижские газеты дали подробное описание казни и всей предшествовавшей ей церемонии. Вот отрывок из отчета одного из присуствовавших при казни журналистов, дополняющий рассказ Тургенева: «Когда распахнули обе створки больших ворот де ля Рокет и пред взорами предстало зловещее орудие правосудия, осужденный чуть-чуть отшатнулся и вздрогнул. Поддерживаемый помощниками, сопровождаемый напутствованиями священника, он перешагнул порог и оказался у подножия эшафота. Здесь он два раза поцеловал священника и сказал ему очень громко: «Скажите м-сье Клоду, что я продолжаю настаивать». На первой ступеньке он остановился, обернулся и еще раз прокричал: «Скажите ему, что я продолжаю настаивать». Священник, уже удалявшийся, обернулся в его сторону и ответил: «Будьте спокойны, я ему передам». «С трудом он взобрался на десять ступенек, поддерживаемый и подталкиваемый палачом. Его поместили перед доской, которая тотчас же опустилась. В этот момент дикий зверь, живший в этом человеке, проснулся. Вся его покорность исчезла, он не хотел умирать. — Он кинулся направо и, возвращенный палачом на середину площадки, он проявил со сверхъестественной энергией то проворство, ту гибкость, ту силу, которые сделали его столь опасным. Положенный животом на доску, он изогнулся, дернулся вперед и проскочил плечами, через полукруглое углубление, куда должна была быть заключена его голова. Стоявший впереди помощник схватил его за волосы и оттолкнул; палач взял его за шею, чтобы повалить обратно. Тропман, быстро опустив голову, вцепился зубами в его палец. Палач, сильный и чрезвычайно искусный, успел все же втолкнуть его в круглое отверстие, нож упал с молниеносной быстротой, и корзина скрыла тело казненного. Все только что рассказанное продолжалось не более двадцати секунд. «... Пробил час реформ; и есть одна, которой наше цивилизованное государство настойчиво требует. Франция не должна отставать от Англии и Германии, отныне казни нужно производить внутри тюрем для того чтобы освободить нас, наконец, от таких кровавых, полных опасностей, спектаклей; должен быть спрятан эшафот, всегда неприятный для глаз. Чувство милосердия требует, чтобы были сокращены все приготовления, чтобы были убраны с пути все препятствия, которые замедляют казнь» (P. David, Execution de Troppmann, «Journal des Debate», 1870, 20/1. (1) Дело Тропмана совпало с кампанией Французской либеральной печати против смертной казни. В газетных статьях и парламентских выступлениях раздаются требования об отмене — «во имя гуманности» — 8 26 «Уложения о наказаниях», предписывающего совершение казни в публичном месте. Такой смысл имеет и статья Максима Дюкан, о которой упоминает Тургенев, «La place de la Roquette», появившаяся в «Revue des deux mondes», 1870, т. 83, за две недели до казни Tpomiaua. Гильотинирование Тропмана и обстоятельства, его сопровождавшие, вызвали в Законодательном корпусе протест со стороны депутата Стеенакерса, возмущавшегося, в частности, допущением в камеру смертника такого количества журналистов. Очерк Тургенева идет в русле этого движения, по существу не посягающего на самый институт смертной казни, но протестующего против «отвратительного спектакля смерти, выставленной для удовлетворения самых низких инстинктов народа» («L'illustration», 1870, № 1405, р. 70). Казнь Тропмана получила широкий отклик в европейской прессе, в частности, появился ряд статей и заметок в русских газетах и журналах. Вскоре после казни — еще до опубликования очерка Тургенева — «Искра» в одной из заметок отметила присутствие Тургенева на площади де ля Рокет 19 января. «Экс-король Вейдевут» (П. Боборыкин) сообщает в заграничной хронике: «... Увидал в толпе русского сочинителя, позабыл фамилию; но в отечестве своем он знаменит, и по-французски сочиняет... Глядел все в pince-nez на казнь... Вероятно, русский сочинитель собирается написать рассказ в пику теккереевскому, «как вешают человека», чтобы доказать всю пользительность спектакля, где так великодушно участвует Monsieur de Paris» («Искра», 1870, № 14, стр. 134—135). Сама «Искра» решительно высказалась против смертной казни во всех
----------------------------------
1. В подлиннике — на Французском языке.
----------------------------------
ее видах в статье "К вопросу о смертной казни в России", в № 21 от 29 мая 1870 года. Тон беспристрастного наблюдения, которым написан очерк Тургенева, и при этом внимание, которое автор уделял себе, были зло пародированы Достоевским в «Бесах»: «С год тому назад я читал в журнале статью его [Кармазинова], написанную с страшной претензией на самую наивную поэзию и при этом на психологию. Вся статья эта, довольно длинная и многоречивая, написана была единственно с целью выставить себя самого. Так и читалось между «троками: «Интересуйтесь мною, смотрите, каков я был в эти минуты... Смотрите лучше на меня, как я не вынес этого зрелища и от него отвернулся. Вот я стал спиной; вот я в ужасе и не в силах оглянуться назад, я жмурю глаза — не правда ли, как это интересно?» Еще резче высказывается Достоевский о «Казни Тропмана» в письме к Н. Страхову: «Меня эта насыщенная и щепетильная статья возмутила. Почему он все конфузится и твердит, что но имел права тут быть... Всего комичнее, что он в конце отвертывается и не видит, как казнят в последнюю минуту... Впрочем он себя выдает: главное впечатление статьи, в результате — ужасная забота, до последней щепетильности о себе, о своей ценности и своем спокойствии и это в виду отрубленной головы» (Ф. Достоевский, Письма, т. II, 1930, стр. 274). Бесспорно в отзывах Достоевского о «Казни Тропмана» немалую роль сыграли личные отношения писателей (см. статью А. Долинина «Тургенев в «Бесах». Ф. М. Достоевский, Сборник второй, 1924, стр. 117—136).
О СОЛОВЬЯХ
Впервые напечатано в книге С. Т. Аксакова «Рассказы и воспоминания охотника о разных охотах», М., 1855, стр. 181—191. В изд. «Сочинений» 1860 года включено в состав «Записок Охотника», в изд. 1880 года перенесено в «Литературные и житейские воспоминания». Печатается по тексту «Сочинений И. С. Тургенева» 1880, т. I, стр. 175—180. Очерк «О соловьях» задуман во время вынужденного пребывания Тургенева в с. Спасском. Поводом к его написанию явилось предложение С. Т. Аксакова участвовать в затеянном им «Охотничьем сборнике». «Разумеется я ваш сотрудник, — пишет Тургенев С. Т. Аксакову 2 апреля 1853 года, — и мое перо, мое имя к вашим услугам. На днях примусь думать о содержании статей и сообщу вам — на чем остановлюсь» (Из переписки И. С. Тургенева с семьею Аксаковых, «Вестник Европы», 1894, № 2, стр. 471). В письмах к С. Т. Аксакову 1853 года мы находим ряд упоминаний о работе над статьями для «Сборника», но в 1853 году ни одна из них написана не была. Лишь осенью 1854 года Тургенев исполнил свое обещание. «Статья о соловьях, — писал С. Т. Аксаков, получив от Тургенева обещанный очерк, — «прелесть по живописи рассказа, по специальности языка и по горячему чувству охотника, которым проникнуто каждое слово». (Письма С. Т., К. С. и И. С. Аксаковых к И. С. Тургеневу, М., 1894, стр. 113). Очерк Тургенева помещен в приложении к книге С. Т. Аксакова, выпушенной взамен неосуществившегося сборника. Тургенев говорит, что рассказ «списан со слов старого н опытного охотника из дворовых людей». Этот охотник — Афанасий Иванов, бывший крепостной матери Тургенева, выведен Тургеневым в «Записках Охотника» под именем Ермолая. В пятидесятых годах Афанасий был неизменным спутником Тургенева во всех охотничьих экспедициях. «Как теперь помню этого высокого стройного мужика, — пишет приятель Тургенева Е. Я. Колбасин. — в каком-то коротеньком зипунишке до колен, подпоясанного веревочкой и монотонно докладывающего Тургеневу о выводках коростелей, дупелей и т. п. Тургенев слушал его внимательно, не перебивая его плавной речи, вынимал деньги из кошелька и говорил: «Теперь распоряжайся мной, Афанасий, как знаешь». «Прелестный рассказ о соловьях, — прибавляет Колбасин, — не есть сочинение Тургенева, а буквально записан со слов Афанасия, великого специалиста во всех родах охоты» (Первое собрание писем И. С. Тургенева, стр. 92).
ПЭГАЗ
Впервые опубликован отдельной брошюрой: И. Тургенев, Пэгаз. изд. П. П. Васильева, Казань, 1874, 18 стр. Печатается по тексту «Сочинений И. С. Тургенева», 1880 г., т. I. стр. 181—189.
Очерк связан с обещанием Тургенева дать в «Журнал охоты и коннозаводства» корреспонденцию на охотничьи темы. В № 29 журнала от 3 сентября 1871 года редакция извещает читателей: «И. С. Тургенев почтил нас письмом от 14/26 августа, в котором обещает прислать для помещения в нашем журнале корреспонденцию об охоте его за тетеревами, которой он в начале августа месяца занимался в Северной Шотландии в течение нескольких дней». Корреспонденция об охоте за тетеревами не была написана (1), взамен ее был 20 (8) декабря 1871 г. отослан к П. В. Анненкову для передачи в «Журнал охоты» «Пэгаз». «Баснословного «Пэгаза» получил, — извещал Анненков Тургенева. — но как быть? Журнал Охота с Ивановым провалился, а с 1872 года будет другой — с Гиероглифовым. Попридержу «Пэгаза» (Переписка П. С. Тургенева с П. В. Анненковым, «Русское Обозрение», 1898. № 3, стр. 19). С этим решением Тургенев согласился. «Пэгаза оставьте у себя, — писал он Анненкову 31 (19) января 1872 года — пока я не получу ответа от своего казанского охотника-корреспондента» (Письма И. С. Тургенева к П. В. Анненкову. «Новый Мир», 1927, № 9, стр. 167). «Охотником-корреспондентом» — П. Васильевым — «Пэгаз» и был выпущен отдельной книжкой в 1874 г. В собрание сочинений, изд. бр. Салаевых вышедшее в том же 1874 году, «Пэгаз» включен не был. «Пэгаз» оттого не попал, — писал Тургенев А. Ф. Онегину, — что уж больно незначителен, да я совсем и забыл о нем» (Письма П. С. Тургенева к А. Ф. Онегину, «Недра». IV, стр. 294).
------------------------------------------
1. В парижском архиве Тургенева сохранился набросок начала очерка об охоте на гроузов (grouse) (см. A. Mazon, Manuscrits parisiens d'Ivan Tourguenev, 1930, p. 101.
------------------------------------------
«Герой» рассказа «Пэгаз» был любимой собакой Тургенева. В письмах баденского периода, связанных с охотой, неоднократно упоминается имя Пэгаза. «... Пес такой, — пишет Тургенев своему приятелю И. П. Борисову, — что целой вселенной на удивление: коронованные особы (без шуток, это сделал принц Гессенский на охоте) перед ним шапки ломают и предлагают мне громадные суммы... Он так отыскивает всякого раненого зверя, птицу, что на легенду сбивается, право» (Письма И. С. Тургенева к И. П. Борисову, «Русское Обозрение», 1910, № 4, стр. 391). «Если вы услышите, что говорят о лучшей в свете собаке, — не раз говорил Тургенев друзьям, — знайте, что это говорят о моем Пэгазе». Даже в анкете, предложенной в 1869 году одним французским журналом, на вопрос «Кем бы вы хотели быть, если бы вы не были самим собой?» Тургенев ответил: «Моей собакой Пэгазом» («Русское слово», 1913, № 193). Охотничьи качества Пэгаза были известны всему Бадену. По словам М. Авдеева — приятеля Тургенева, жившего в Бадене в середине шестидесятых годов — «немцы убеждены, что Тургенев гораздо больше гордится своей собакой, чем всеми своими сочинениями» (Н. А. Островская, Воспоминания о Тургеневе, «Тургеневский сборник», 1915, стр. 71).
АВТОБИОГРАФИЯ
Впервые напечатано в 1876 году в VI томе «Русской Библиотеки» М. Стасюлевича, содержащем избранные произведения Тургенева. Печатается по беловому автографу, хранящемуся в Рукописном отделении Института русской литературы в Ленинграде. В текст, опубликованный в «Русской Библиотеке», М. Стасюлевичем введены Фрагменты воспоминаний Тургенева и сделаны незначительные изменения. Письма Тургенева к М. Стасюлевичу позволяют датировать автобиографию второй половиной июля — августом 1875 года (см. письма от 13 июля и 15 августа 1875 г., «М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке», т. III, стр. 58).
Свой взгляд на опубликование в печати автобиографических сообщений Тургенев высказывал в письме к К. Случевскому от 8 марта 1869 года. «Всякая биографическая публикация мне всегда казалась великой претензией; но и отказывать в ней, придавать ей вообще важность — еще большая претензия» (Первое собрание писем И. С. Тургенева, стр. 155). В том же письме Тургенев дает краткую автобиографию, послужившую фактической канвой для биографии Тургенева, помешенной К. Случевским в журнале «Всемирная Иллюстрация», 1869, № 20, стр. 314. Биографические сведения содержит также письмо Тургенева к С. Венгерову от 19 нюня 1874 г. — ответ на запрос Венгерова, работавшего над критико-биографическим этюдом, посвященным Тургеневу (Первое собрание писем И. С. Тургенева, стр. 233—234). В бумагах Института русской литературы в Ленинграде сохранился отрывок самой ранней из известных нам автобиографий Тургенева (осень 1835 г.), носящий характер записи в дневнике. Отрывок этот опубликован в «Красной Ниве», 1926, № 17, стр. 16. В вышедшем в 1869 г. т. II альбома «Портретная галерея русских деятелей», изд. А. Мюнстера, помещена биография Тургенева, написанная М. Хмыровым (стр. 269—274). Как указывает сам автор, фактические данные сообщены ему Тургеневым. Несомненный автобиографический интерес представляют ответы Тургенева на анкету, предложенную в 1869 году одним Французским журналом (см. «Русское Слово», 1913, № 193, «Тургенев о самом себе»). Биографические данные, вероятно связанные с автобиографическими сообщениями, содержит также очерк, помещенный П. Полевым во втором издании его «История русской литературы в очерках и биографиях» (СПБ, 1874, стр. 733—738). Вообще же автобиографические высказывания Тургенева в печати немногочисленны. Но если Тургенев сдержанно давал сведения о себе для печати, то очень охотно делился он воспоминаниями о своем прошлом в дружеском кругу. В ряде воспоминаний современников сохранены высказывания Тургенева, имеющие автобиографический характер, относящиеся по преимуществу к его детским и юношеским годам, Особенно существенное дополнение к автобиографии дает беседа Тургенева 4 марта 1880 г. в кругу друзей, записанная Л. Майковым и опубликованная им после смерти Тургенева в «Русской Старине».
Иван Сергеевич Тургенев на вечерней беседе в С.-Петербурге 4 марта 1880 г. ...Мать моя была женщиною, вполне вливавшеюся в Форму XVIII и первых десятилетий XIX века. Пушкина она едва-едва признавала за замечательного писателя, но литературу русскую далее Пушкина положительно не признавала. Поэтому, хотя она умерла в 1850 году, т. е. когда я уже лет семь, как деятельно участвовал в журналах, она не признавала во мне писателя, да и ни одной статьи моей, ни даже «Записок Охотника», совершенно не читала.
Ребенок я был бедовый и своими замечаниями нередко вызывал сильный гнев моей матушки, ставя ее в неловкое положение.
Как теперь помню шести-семилетним мальчуганом я был представлен одному весьма почтенному старцу. Мне сказали, что это сочинитель Иван Иванович Дмитриев, и я продекламировал пред ним одну из его басен. Но представьте себе ужас и матушки, и окружающих, когда я этому достопочтенному старцу прямо в глаза так и бряниул: — «Твои басни хороши, а Ивана Андреевича Крылова гораздо лучше». Матушка так рассердилась, что высекла меня и этим закрепила во мне воспоминание о свидании и знакомстве, первом по времени, с русским писателем. Другой раз меня повезли к одной, весьма также почтенной, старухе, то была светлейшая княгиня Голенищева-Кутузова-Смоленская Екатерина Ильинишна, рожденая Бибикова, умершая, сколько помню, в 1824 г. Мне было тогда лет шесть, не больше, и когда меня подвели к этой ветхой старухе, по головному убору, по всему виду своему напоминавшей икону какой-либо святой самого дурного письма, почерневшую от времени, — я вместо благоговейного почтения, с которым относились к старухе и моя матушка и все окружающие старушку, брякнул ей в лицо: "Ты совсем похожа на обезьяну". Крепко досталось мне от матушки за эту новую выходку. Гувернеров перешло через дом моего отца весьма изрядное количество, но учителем, который меня впервые заинтересовал произведением российской словесности, был дворовый человек. Он нередко уводил меня в сад и здесь читал мне, — что бы вы думали? — «Россиаду» Хераскова. Каждый стих этой поэмы он читал сначала, так сказать, на черно, скороговоркою, а затем тот же стих читал на бело, громогласно, с необыкновенною восторженностью. Меня чрезвычайно занимал вопрос и вызывал на размышления, что значит прочитать сначала на черно и каково отлично чтение но бело, велегласное. Любил я слушать «Россиаду», и для меня было большим наслаждением, когда наш доморощенный чтец-декламатор позовет меня бывало в сад в сотый раз вслушиваться в чтение его отрывков из тяжеловесного произведения Хераскова. С немецкой литературой познакомил нас один немец, очень плохо говоривший по-русски. Живо помню, как этот чудак приехал к нам с клеткою, в которой сидела самая простая, обыкновенная, даже неученая ворона. Вся многочисленная наша дворня сбежалась посмотреть на диковинного немца, который возился над своею вороною; дворня недоумевала, для чего немец ее притащил, когда этого добра было не занимать-стать у нас на дворе. Старик дворовый, глядя на его суетню, флегматически заметил: «ах ты, фуфлыга», обращая эпитет, конечно, к немцу. Немец обиделся, задумался, а на другой день за завтраком или обедом неожиданно обратился к отцу моему и, весьма плохо объясняясь по-русски, заявил ему, что он имеет спросить его по одному предмету. — «Позвольте у вас узнать, что значит слово фуфлыга! Меня вчера назвал ваш человек этим словом». Отец, взглянув на тут же бывшего дворового и на меня с братом, догадался в чем дело, улыбнулся и сказал: — «Это значит живой и любезный господин». Видимо, что немец не очень-то поверил этому объяснению. «А если бы вам сказали, — продолжал он, обращаясь к отцу моему»: — ах, какой ты ФуФлыга! — вы не обиделись бы?» — Напротив, я принял бы это за комплимент. Немец этот был очень чувствителен. Бывало начнет нам читать что-нибудь из Шиллера н всегда, с первых же строк, расплачется. Был у нас он недолго. Скоро узнали, что он не более, как седельник, никакой педагогической подготовки до приезда к нам не имел — и его уволили. К русскому языку пристрастил и познакомил нас некто Дубенcкий, в Москве, довольно известный ученый, писавший и напечатавший, между прочим, замечательное по своему времени исследование о «Слове о полку Игореве». Он приезжал к нам в дом давать мне и брату моему уроки русского языка. Пушкина сильно недолюбливал, и воспитывал нас на Карамзине, Жуковском, Батюшкове. Как теперь гляжу на него — и на его красно-синий нос; он всегда имел вид человека подвыпившего, хотя, быть может, вовсе не был пьяницей. Однажды только наставник наш пропустил несколько уроков и приехал сильно на веселе. — «Господа, — начал Дубенский, — я пропустил эти уроки потому, что женился, а так как жениться в жизни приходится почти всегда только один раз, то я долгом счел сильно загулять по этому случаю». В раннем детстве моем оставил во мне сильное впечатление один из моих гувернеров, русских, который бывало рассказывал мне на память всего «Юрия Милославского», как говорится, «от доски до доски». Он брал меня на колена и я с необыкновенным увлечением вслушивался в его рассказ и почти от слова до слова в состоянии был потом его повторить.
Достойно однако внимания, что личность автора этого романа, Михаила Николаевича 3aгоскинa, ни малейшим образом не заинтересовала меня; и в моем детском понятии то было нечто совершенно особое: роман сам по себе, а Загоскин — как нечто ему совершенно чуждое и далеко неинтересное явление. Весьма вероятно, что этому впечатлению способствовала фигура, манера себя держать и речь Михаила Николаевича Загоскина. Он посещал моего отца довольно часто. Это был приземистый, толстенький человечек, несколько сутуловатый, с каким-то квадратным лицом, с большими очками на носу, закрытыми как-то стеклами с боков. Любил весьма говорить по-французски, но говорил очень плохо, с большими ошибками. О романах его, о литературной деятельности не слышал я от него ни полслова, а говорил он то о своей силе физической, то о том, как в него влюбляются женщины и как он ими интересуется. Других русских писателей в доме отца моего я что-то не припомню, и вообще pyccкaя словесность у моих родителей была вовсе не признаваема... В конце 1830-х годов — матушка, уже тогда бывшая вдовою, послала меня за границу. В менторы или дядьки ко мне был приставлен один из наших дворовых, бывший у нас фельдшером. С ним я явился в Берлин и тут только убедился, какую обузу мне навязали в этом служителе, при совершенном его незнании немецкого языка. Сколько припомню, я, несмотря на свои 21—22 года, был еще совсем мальчуган. Судите сами: то я читал Гегеля и изучал философию, то я со своим дядькой забавлялся — и чем бы вы думали? — воспитанием собаки, случайно мне доставшейся. С собакой этой возня у меня была пребольшая: притравили мы ее к крысам. Как только, бывало, скажут нам, что достали крысу, я сию же минуту бросаю и Гегеля и всю Философию в сторону и бегу с дядькой и с своим псом на охоту за крысами. Впрочем, с дядькой я жил полным приятелем, и бывало строчил ему на немецком языке любовные письма к его возлюбленной. Отправились мы потом с ним в Швейцарию, и всюду он поражал меня необыкновенным свом аппетитом. Для наполнения русского желудка всегда оказывалось необходимым подавать вместо одного — два обеда. В Швейцарии я его оставил в одном городке, а сам купил себе блузу, ранец, палку, взял карту и отправился пешком в горы, не наняв себе даже гида. Это, впрочем, привело к тому, что путешествие мое обошлось весьма и весьма недорого и было не в пример приятнее.
В Швейцарии обыкновенно все интересные места ограждены загородками, и, чтобы пройти в них, надо всегда что-нибудь платить, а так как я представлял из себя простого пешехода, а не иностранного туриста, то меня всюду пропускали бесплатно. В гостиницах, в то время как наверху какой-нибудь аглнчанин платил за обед вдвое и втрое дороже, я ел внизу то же самое, но за какой-нибудь один или полтора франка, причем подавали мне обед скорее, чем богачу-англичанину. По прошествии некоторого времени я возвращался к своему дядьке и всякий раз замечал, что мой ментор необыкновенно сильно толстеет. Он тогда уже немножко пообвыкся с немецким языком, и горевал только об одном, что в сильно холодной и быстрой реке ему нельзя было купаться. Поплелись мы, наконец, обратно в Россию. Я уже был кандидат университета, и выдержал экзамен в петербургском университете по философскому Факультету; желал держать экзамен на магистра философии в Москве, но там по этому предмету некому было экзаменовать, так как уже не было кафедры философии. Экзаменатором в Петербурге был известный старик Фишер. Тогда у меня бродили планы сделаться педагогом, профессором, ученым. Но вскоре я познакомился с Виссарионом Григорьевичем Белинским, с Иваном Ивановичем Панаевым, начал писать стихи, а затем прозу, и вся философия, а также мечты и планы о педогогике оставлены были в стороне: я всецело отдался русской литературе. Кажется в 1846 г. я вторично уехал за границу, пробыл там до 1849 или 1850 г. Реакция в России в это время сделалась до того сильна, что я колебался -возвратиться в отечество, и уже задумался о том, как бы сделаться совсем политическим эмигрантом; но, слава богу, устоял против этого искушения и как в свое время благоразумно и умно отказался от философии и ученой педагогической деятельности, совершенно ко мне не подходившей, так в 1850 году оставил в стороне думы сделаться политическим деятелем, что было бы равносильно моей погибели, и для каковой деятельности я вовсе не был способен. В 1850 г. я вернулся в. Россию, и вот тут вскоре (в 1852 г.) последовал мой арест за статью о смерти Гоголя, арест в Спасской части в Петербурге (на Офицерской улице), моя высылка из Петербурга и т. д. и т. д. Последние двадцать лет я почти все время провел и провожу за границей. Такова судьба, выпавшая на мою долю» («Русская Старина», 1883, т. LX, стр. 202—207). Ценный биографический материал содержат также воспоминания Я. Полонского «И. С. Тургенев у себя в его последний приезд на родину» в сборнике «На высотах спиритизма», П. 1889; воспоминания. Н. Островской в «Тургеневском сборнике». 1915, под ред. Н. Пиксанова, и записки Д. Садовникова «Встречи о И. С. Тургеневым» в сборнике «Русское Прошлое», 1923, № 1 и 3.
ВОСПОМИНАНИЯ О П. В. СТАНКЕВИЧЕ
Впервые опубликовано Л. Майковым в «Вестнике Европы» 1899 года, № 1, стр. 10—16, в статье «Воспоминания И. С. Тургенева о Н. В. Станкевиче». Печатается по беловому автографу, хранящемуся в Институте русской литературы в Ленинграде.
Написано в 1856 году по просьбе П. Анненкова, собиравшего материал для биографии Станкевича. Воспоминания Тургенева были использованы П. Анненковым в последних двух главах его монографии «Н. В. Станкевич»: V — «Две зимы в Берлине» и VI — «Путешествие в Италию Станкевича и смерть его». Анненков пересказывает отдельные части воспоминаний Тургенева, а в одном случае приводит точную цитату — описание наружности Станкевича. Автобиографические данные, сообщенные Тургеневым, остались за пределами работы Анненкова. Работа П. Анненкова напечатана в № 2 и 4 «Русского Вестника» за 1857 год и в том же году вышла отдельной книгой. Знакомство Тургенева со Станкевичем относится, как это видно из письма Станкевича от 30 (18) июня 1838 года (см. «Переписка Н. В. Станкевича», 1914, стр. 64), к периоду их совместного пребывания в московском университете, т. е. к 1833—1834 году. Вторая встреча произошла в июле 1838 года в Эмсе, где проездом был Тургенев, прибывший в Германию на пароходе, потерпевшем крушение у берегов Любека; встреча в Берлине осенью 1838 года, о которой говорит Тургенев как о начале знакомства, — на самом деле была третьей.
Осенью 1838 года в Берлине собрался кружок, образовавшийся еще в 1837 году: Я. Неверов, Н. Станкевич, Т. Грановский, Н. Г. и Е. П. Фроловы, К. Вердер. Преобладающими интересами кружка были философия и искусство. Время проходило в занятиях, беседах и развлечениях. Кружок группировался вокруг семьи Фроловых. Но отзывам современников, Е. П. Фролова обладала замечательным умом и тонким вкусом. Тургенев много лет спустя вспоминал о ней как о женщине «почти гениальной» (Н. А. Островская, Воспоминания о Тургеневе, «Тургеневский сборник», 1915, стр. 90). Во время пребывания в Берлине в 1838 году Тургенев не сошелся ни со Станкевичем, ни с Грановским. Совместное пребывание Тургенева и Станкевича в Риме в 1840 г. было началом их дружеского сближения. В письмах Станкевича к Н. и Е. Фроловым часто упоминается имя Тургенева. В одном из писем — от 19 марта 1840 года — Станкевич дает любопытную характеристику Тургенева. «Тургенева никто не сбивает с толку, от этого он говорит связно и хорошо... Право он умен. Не говорю о степени — он молод, может и вообще не прыток, но все-таки умнее, чем мог казаться у вас» «Переписка Н. В. Станкевича», стр. 692. Смерть Станкевича жестоко поразила Тургенева. Замечательное письмо, написанное им Грановскому под свежим впечатлением утраты, показывает, как высоко ставил Тургенев Станкевича и насколько понимал его роль как вождя и идеолога нарождающегося «западничества».
«Берлин, 4 июля, 1840.
Нас постигло великое несчастие, Грановский. Едва могу я собраться с силами писать. Мы потеряли человека, которого мы любили, в кого мы верили, кто был нашей гордостью и надеждою... 24 июня, в Нови скончался Станкевич. Я бы мог, я бы должен здесь кончить письмо... — Что остается мне сказать — к чему вам теперь мои слова? Не для вас, более для меня, продолжаю я письмо: я сблизился с ним в Риме, я его видел каждый день и начал оценять его светлый ум, теплое сердце, всю прелесть его души... Тень близкой смерти уже тогда лежала на нем... Мы часто говорили о смерти: он признавал в ней границу мысли и, мне казалось, тайно содрогался. Смерть имеет глубокое значение, если она выступает — как последнее — из сердца полной, развившейся жизни: старцу — она примирение; но нам, но ему — веление судьбы. Ему ли умереть? Он так глубоко, так искренно признавал и любил святость жизни; несмотря на свою болезнь, он наслаждался блаженством мыслить, действовать, любить: он готовился посвятить себя труду, необходимому для России... Холодная рука смерти пала на его голову, и целый мир погиб. Вот здесь — die kalte Teufelsfaust... die sichnicht vergebens tuckisch ballt. От 11 июня получил я от него письмо из Флоренции.
Вот вам отрывки: «... Во Франции я имею иногда отдых, вообще я поправился и, кажется, дело идет вперед... Наконец решено, чтобы я провел лето на озере Комо... M-me Diakof, услышав в Неаполе о моей болезни... приехала с сыном, и мы вместе пробудем лето». Он (Станкевич) мне тут доверяет свое отношение к покойной сестре Дьяковой. Помните: «Закрылись прекрасные очи» — хорал Клюшникова. И он умер, и Станкевич умер! — «В Дьяковой я нашел настоящую сестру; попрежнему, — пишет Станкевич,— ее заботы и участие действуют на поправление сил моих больше всего». Его мучило тягостное отношение к Берте: он поручал мне сходить к ней, узнать и т. д. — «У меня в голове много планов — но когда их не было? — замечает Станкевич. — Собираюсь зимой работать над историей философии. Есть в голове тоже несколько статей. Бог знает как это все переварится...» Напишите о Вердере: «кажите ему мое почтение; скажите ему, что его дружба будет мне вечно свята и дорога, и что все, что во мне есть порядочного, неразрывно с нею связано... Прощайте, пока!» Вот еще отрывок: «Фроловых я застал еще здесь. Лиз. Пав. была ужасно больна, теперь, к счастью стала поправляться: я думаю, по выздоровлении ее, они поедут в Неаполь. Кени наняли здесь дом на целый год». Через 14 дней он умирал, ночью, в Нови. 12 июля получил я следующее письмо от Ефремова: «Нови, 27 июня (1840). «Иван Сергеевич! Немного собравшись с духом, спешу уведомить вас о несчастии, случившемся со всеми нами. В Нови, городке, миль 40 от Генуи, по дороге в Милан, в ночь с 24 на 25-е умер Станкевич. Он ехал в Комо. Не знаю, что писать, голова идет кругом, хаос. Кончивши все дела в Генуе, — я располагаюсь ехать прямо в Берлин, если ничто не остановит. Теперь хлопочу, чтоб приготовить все, для перевоза его тела в Россию. Прощайте. Надеюсь скоро с вами увидеться. Прощайте, ваш А. Ефремов». Я с нетерпением его ожидаю, узнаю все — и тотчас все вам напишу. Боже мой! как этот удар поразит вас, (Януария Михайловича) Неверова, Фроловых... всех его знакомых и друзей! Я не мог решиться сказать об этом Вердеру: я написал ему письмо. Как он был глубоко поражен. Я ему сказал при свидании: «in ihm ist auch ein Theil von Ihnen gestorben». Он чуть-чуть не зарыдал. Он мне говорил: Ich fiihle es.— Ich bin auf dem halben Wege meines Lebens: meine besten Schiller, meine Jiinger sterben, ob Ich uberlebe sie! Он мне прочел превосходное стихотворение — Der Tod, написанное им тотчас после получения известия. Если он согласится, я его спишу и пошлю к вам. Я оглядываюсь, ищу — напрасно. Кто из нашего поколения может заменить нашу потерю? Кто достойный примет от умершего завещание его великих мыслей и не даст погибнуть его влиянию, будет итти по его дороге, в его духе, с его силой?.. О, если что-нибудь могло бы заставить меня сомневаться в будущности, я бы теперь, пережив Станкевича, простился с последней надеждой. Отчего не умереть другому, тысяче другим, мне напр.? Когда же придет то время, что более развитой дух будет непременным условием высшего развития тела и сама наша жизнь условие и плод наслаждений — творца, зачем на земле может гибнуть или страдать прекрасное? До сих пор казалось — мысль была святотатством, и наказание неотразимо ожидает все превышающее блаженную посредственность. Или возмущается зависть бога, как прежде зависть греческих богов? Или нам верить, что все прекрасное, святое, любовь и мысль — холодная ирония Иеговы? Что же тогда наша жизнь? Но нет — мы не должны унывать и преклоняться.
Сойдемтесь — дадим друг другу руки, станем теснее: один из ваших упал — быть может — лучший. Но возникают, возникнут другие; рука бога не перестанет сеять в души зародыши великих стремлений и, рано-ли поздно — свет победит тьму.
Да, но нам, знавшим его — его потеря невозвратима. Едва ли не Rahel сказала: «Ware noch nie ein junger Mann gestorben, hatte man nie Wehmuth gekannt». Из сердца творца истекает и горе, и радость. Freude und Leid: часто их звуки дрожат родным отголоском и сливаются: одно неполно без другого. Теперь череда горю... Прощайте, будьте вы здоровы. Напишите мне слово ответа. Мне кажется, я вас еще более полюбил, со смерти Станкевича (Первое собрание писем И. С. Тургенева, стр. 1—4).
Сорок лет спустя Тургенев встретил друга своей молодоетя Я. М. Неверова и, говорит Неверов: «с такой любовью вспоминал о берлинском кружке и в особенности о Станкевиче, что во все время пребывания его в Петербурге мы почти каждый день виделись друг с другом» (И. С. Тургенев в воспоминаниях Я. М. Неверова, «Русская Старина», 1883, т. XL, стр. 418). Текст воспоминаний о Станкевиче, опубликованный в "Вестнике Европы" Л. Майковым и перепечатанный М. Гершензоном в сборнике. «Русские Пропилеи», т. III, имеет некоторые неточности и пропуски. Исключенным оказался почти весь абзац, относящийся к берлинской подруге Станкевича — Берте.
ВОСПОМИНАНИЯ О ШЕВЧЕНКО
Впервые напечатано в книге «Т. Г. Шевченко, Кобзарь з додатком споминок про Шевченка писателiв Тургенева i Полонского», Прага, 1876, стр. III—VIII. Печатается по тексту «споминок». Воспоминания написаны по просьбе известного украинского деятеля А. А. Русова, собиравшего в семидесятых годах биографические материалы, относящиеся к Шевченко, в связи с подготовкой Заграничного издания «Кобзаря». Русов обратился к ряду литературных и общественных деятелей, знавших Шевченко. «С наибольшей благосклонностью», пишет Русов в своих воспоминаниях, «отнесся к моей просьбе Тургенев, живший тогда в своей вилле в Буживале под Парижем. Он писал, что непременно вспомнит все, что сохранилось у него от встреч с Шевченко, но не может сесть сейчас писать воспоминания, пока не кончит работы, которою он тогда был занят. Когда наконец он прислал свои воспоминания,— мы были очень обрадованы этим» (1) (Спомни про пражьске видання «Кобзаря», «Украiна», 1907, II, стр. 129). Текст воспоминаний, опубликованный в «Кобзаре», имеет дату: «Буживаль 31/19 октября 75». Знакомство Тургенева с Шевченко относится к Февралю 18S9 г. Встречи были немногочисленны. Большинство из них — у В. Я. Kapташевской. В доме Карташевской — в Петербурге на Б. Московской улице, в пятидесятых годах собирался украинский литературный кружок. Частыми посетителями ее вечеров были Костомаров, Белозерский, Шевченко, Жемчужников, Анненков. У Карташевской же происходило и сватовство Шевченко к Лукерье Полусмаковой, служившей у нее в доме горничной. Воспоминания Л. Полусмаковой, записанные в 1910 году К. Широцким — когда Лукерья была глубокой старухой — содержат несколько любопытных штрихов, относящихся к Шевченко и Тургеневу: «У Карташевских были литературные вечера. Гости там собирались два раза в неделю, приходил и Шевченко. Бывали — Тургенев, Жемчуженко, Костомаров — многие, а Кулиш никогда не бывал. Анненков еще бывал... Здесь я с ним (с Шевченко) познакомилась. Шевченко я боялась, но знала, что он важный господин, так как за ним всегда посылали карету, если он не приходил. Он приходил всегда в кожухе и в шапке и, бывало, всегда мне деньги давал, когда я помогала ему одеваться. Я ни с кем из господ не разговаривала, — не имела права. Позже Тарас Григорьевич мне все разсказывал: как казачком служил, как трубку разжигал, как убегал и в бурьяне прятался, как картинки писал, как дьячка бил — мальчиком. Рассказывает весело, а сам грустный ходил. Я подавала ему одежду, он не хотел чтоб помогала, — говорил: «сам оденусь!»
-------------------------------------
1. В подлиннике — на украинском языке.
-------------------------------------
А Тургенев раз спрашивает меня: «Нравится вам Тарас Григорьевич?» Меня посылали с письмами. Тургенев — тот бывало ничего никогда не даст — такой был неприветливый, а Тарас по рублю давал. «Ты, говорит, пешком пришла?» — «Пешком» - «Ай, такая красавица и пешком ходит! На тебе на извозчика» (1) (Спомни про Т. Шевченко Ликери Яковлевоi (Полусмакiвни), «Литературно-науковий Вiстник», Киiв, 1911, т. LIII, кн. 2, стр. 484). Воспоминания Тургенева не вполне правильно освещают факты жизни Шевченко. Шовинистическая легенда о необразованности Шевченко давно уже разоблачена шевченковедением. (2) Мнение Тургенева, что «Гоголь был ему лишь поверхностно известен» опровергается дневником и письмами Шевченко, свидетельствующими о постоянном и глубоком интересе к творчеству Гоголя и его личности. Эпизод из жизни Шевченко в ссылке, рисующий военного губернатора Оренбургского округа В. Перовского покровителем ссыльного поэта, передан повидимому из вторых рук и не вполне верен. По ходатайству друзей Шевченко и в особенности родственника Перовского А. К. Толстого и бр. Жемчужниковых суровый режим Новопетровской крепости был для Шевченко смягчен. Биограф Шевченко А. Конисский, на основании мемуарных материалов семьи коменданта крепости И. А. Ускова, говорит: «При представлении Перовскому накануне своего въезда в укрепление начальник края очень тонко и весьма издалека намекнул Ускову об оказании Тарасу Григорьевичу возможных и постепенных облегчений. Без этих условий, особенно без намека Перовского, и невозможно было новому коменданту нарушить установленный по приказу Обручева строжайший надзор за Шевченком и отменить все те стеснения, которые практиковали в отношениях к поэту» (А. Конисский, Жизнь украинского поэта Тараса Григорьевича Шевченко, стр. 381—382). Однако самая Фигура В. Перовского — типичного военного администратора николаевской эпохи — «царского сатрапа», как его называл в своем дневнике Шевченко, не соответствует тому образу, который рисует Тургенев в воспоминаниях. На смерть Шевченко Тургенев отозвался довольно сдержанно. «Известие о смерти Шевченко меня опечалило, — пишет он В. Карташевской 26(14) марта 1861 года,— бедный не долго пользовался свободой. Воображаю, какое это впечатление произвело во всем малороссийском мире» (Из переписки Тургенева с В. Я. Карташевской, «Голос Минувшего», 1919, № 1—4, стр. 215). В то же время Тургенев писал Герцену: «Скажи два слова в "Колоколе" о смерти Шевченко. Бедняк уморил себя неумеренным употреблением водки» («Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену», Женева, 1892. стр. 139). Герцен откликнулся на смерть Шевченко заметкой: «26 Февраля (10 марта) угас в Петербурге малороссийский
-------------------------------------
1. В подлиннике — на украинском языке.
2. См. статью И. Азенштока, предисловие к «Дневнику» Шевченко, 1925; — сб. «Шевченкова освiта» «З привозу одноi легенди», 1924;—Л. Мельников, Шевченко и Гоголь, «Украинская Жизнь», 1924, № 2, стр. 90—105 и др.
-------------------------------------
певец Т. Шевченко. Жаль, что бедный страдалец закрыл глаза так близко к обетованному освобождению. Кому было больше по праву петь этот день как не ему. Но хорошо и то, что утренняя заря этого дня занялась при его жизни и осветила последние дни его» («Колокол», 1861. № 95 от 1 апреля). Отношения Тургенева и Шевченко не стали близкими, и нельзя не согласиться с современными украинскими литературоведами, что в этом сказалась рознь между либеральным русским дворянством, к которому принадлежал Тургенев, глядящим свысока на украинскую народную культуру, и одним из передовых, наиболее революционных представителей этой культуры. Это отразилось и на тоне воспоминаний Тургенева. Совсем иначе оценивали Шевченко идеологи русского освободительного движения. «Он тем велик, — сказал Герцен, — что он совершенно народный писатель, как наш Кольцов, но он имеет гораздо большее значение, чем Кольцов, так как Шевченко также политический деятель и явился борцом за свободу» (Е. Ф. Юнге, Воспоминания, стр. 355).
ПОЖАР НА МОРЕ
Напечатано впервые в т. I «Полного собрания сочинений» И. С. Тургенева 1883 г., изд. Глазунова. Замысел относится к периоду подготовки нового издания собрания сочинений, повидимому к 1882 г. 4 июля 1882 г. Тургенев писал А. Топорову: «Вы можете сказать Глазунову, что сверх напечатанных еще статей — я могу обещать две, которые в первый раз явятся у него — одна: «Семейство Аксаковых и Славянофилы» (она давно уже лежит в моем портфеле) — другая автобиографическая» (Первое собрание писем И. С. Тургенева, стр. 450). Эта автобиографическая статья и есть "Пожар на море". Она была продиктована больным Тургеневым по-французски Полине Виардо 17 (5) июня 1883 г. в Буживале. Переведена на русский язык А. Н. Луканиной, молодой писательницей, навещавшей часто Тургенева во время его последней болезни — и проредактирована Тургеневым. Французский оригинал опубликован в книге: I. Tourgueneff, Oeuvres derniers, Paris [1885]. Печатается по тексту издания 1883 г., т. I, етр. 212—223. (1) Отрывок, имеющий автобиографический характер, связан с поездкой девятнадцатилетнего Тургенева, незадолго до того окончившего петербургский университет, весной 1838 года в Германию для продолжения образования. Краткие сведения об этой поездке мы находим в «Автобиографии» Тургенева (см. стр. 239—243 настоящего издания).
-----------------------------------
1. Французский текст, не имеющий существенных смысловых расхождений с русским, позволяет исправить одну опечатку. Тургенев в конце очерка говорит об одной даме, спасшейся от крушения. Во всех русских изданиях она Фигурирует под именем г-жи I. Во Французском подлиннике: — М-mе Т. Это несомненно Э. Тютчева — первая жена поэта Ф. И. Тютчева, возвращавшаяся на пароходе «Николай I» из России в Мюнхен, где служил Тютчев (см. И» Аксаков «Федор Иванович Тютчев», М., 1874, стр. 31).
-----------------------------------
Поведение Тургенева во время пожара вызвало толки, дошедшие до России. «Почему могли заметить на пароходе одни твои ламентации», — пишет Тургеневу его мать Варвара Петровна. — «Слухи всюду доходят — и мне уже многие говорили к большому моему неудовольствию... Се gros monsieur Tourgueneff qui se lamentoit tant, qui di-soit inourir si jeune... Какая-то Толстая... Какая-то Голицына... И еще, и еще... Там дамы были, матери семейств. — Почему же о тебе рассказывают. Что ты gros monsieur — не твоя вина, но!— что ты трусил, когда другие в тогдашнем страхе могли заметить... Это оставило на тебе пятно, ежели не бесчестное, то ридикюльное». (Письмо от (26) 14 марта 1839 г. В статье И. М. Малышевой «Письма матери», «Тургеневский сборник», 1915, стр. 33). Сам Тургенев передавал этот эпизод совершенно иначе. По словам А. Панаевой, познакомившейся с Тургеневым в 1842 году, вскоре после начала знакомства Тургенев рассказывал ей «о пожаре на пароходе, на котором он ехал из Штетина, причем, не потеряв присутствия духа, успокаивал плачущих женщин и ободрял их мужей, обезумевших от паники». «Я уже слышала раньше, — пишет Панаева.— об этой катастрофе от одного знакомого, который тоже был пассажиром на этом пароходе, да еще с женой и маленькой дочерью; между прочим, знакомый рассказал мне, как один молоденький пассажир был наказан капитаном парохода за то, что он, когда спустили лодку, чтобы первых свезти с горевшего парохода женщин и детей, толкал их, желая сесть раньше всех в лодку, и надоедал всем жалобами на капитана, что тот не дозволяет ему сесть в лодку, причем жалобно восклицал: «mourir si jeune!» На музыке я показала этому знакомому, — так как он был деревенский житель, — всех сколько-нибудь замечательных личностей, в том числе Соллогуба и Тургенева. «Боже мой, — воскликнул мой гость, — да это тот самый молодой человек, который кричал на пароходе «mourir si jeune». Я была уверена, что он ошибся, но меня удивило, когда он прибавил: «у него тоненький голос, что очень поражает в первую минуту, при таком большом росте и плотном телосложении» (А. Панаева, Воспоминания, 1929, стр. 127—128). «Ридикюльное пятно» осталось на репутации Тургенева. В шестидесятых годах о нем напомнил печатно в своих «Memoires», вышедших в Женеве в 1867 г., известный эмигрант князь П. В. Долгоруков, использовавший свои записки (верней — генеалогическое исследование) как средство сведения личных счетов. В библиографическом обзоре от 7 июля 1868 года — фельетонист «С.-Петербургских Ведомостей» Незнакомец (А. С. Суворин), отмечая клеветнический характер мемуаров Долгорукова, писал: «Наш эмигрант в особенности обращает стрелы своего гнева на г. Тургенева и г. Головина; о первом он рассказывает анекдот совершенно невероятный, именно будто г. Тургенев, находясь на пароходе, на котором сделался пожар, потерял всякое присутствие духа и кричал: «Ради бога, дайте мне спастись - я единственный сын у моей старой матери» (Вот это место в тексте мемуаров Долгорукова: Voyageant un jour sur uu bateau a vapeur qui viut a prendre feu, il courait eperdu sur le pout, criant a tout venant: аu not d'e Dim, laissez-moi me sauver, je suis le fits unique d'une vieille mere! Il avail un frere aine!.. («Memoires du prince Pierre Dolgoroukow», Tome premier, Geneve, 1868, p. 366))(«С.-Петербургские Ведомости», Недельные очерки и картинки, 1868, № 183).
Тургенев счел себя вынужденным «Письмом в Редакцию» «С.-Петербургских ведомостей» выступить с публичным протестом:
«Я и прежде знал, что князю П. В. Долгорукову заблагорассудилось выкопать старый анекдот о том, как 30 лет тому назад (в мае 1838 года) я, находясь на «Николае I», сгоревшем близ Травемюнде, кричал: «спасите меня, я единственный сын у матери!» (Острота тут должна состоять в том, что я назвал себя единственным сыном, тогда как у меня есть брат.) Близость смерти могла смутить девятнадцатилетнего мальчика и я не намерен уверять читателя, что я глядел на нее равнодушно, — но означенных слов, сочиненных на другой же день одним остроумным князем (не Долгоруковым), я не произнес. Видно, князю Долгорукову, желавшему сделать мне оскорбление, нечего было сказать про меня, коли он решился повторить такую старую и вздорную сплетню («С.-Петербургские Ведомости», 1868, № 186). Анекдот о трусости Тургенева был использован в комической пьесе «Школа гостеприимства», сочиненной в приятельской компании — Дружининым, Григоровичем, Боткиным и Тургеневым летом 1853 года в Спасском и тогда же поставленной на домашней сцене. Острие «Фарса» было направлено против Тургенева. Публика, состоявшая из соседних помещиков, была неудовлетворена спектаклем. Однако «сцена, когда желчный литератор (Дружинин) бросает зажженую спичку на солому, служившую ему постелью, и говорит: «Пускай горит, он накормил нас тухлыми яйцами», — и когда на крик: пожар! выбежал сам помещик (Тургенев) и произнес свою знаменитую Фразу «Спасите, спасите, я единственный сын у моей матери!» — вызвала дружные аплодисменты» (1) (Д. Григорович, Литературные воспоминания, 1928, стр. 237—238).
Отзвуки «старой сплетни» мы находим в пародии Достоевского на Тургенева в «Бесах» в пересказе статьи Кармазинова о гибели парохода. «Пожар на море» — последняя вещь Тургенева мемуарного цикла. После нее он продиктовал П. Виардо за две недели до смерти последний рассказ "Une fin".
----------------------------------------
1. Коллективная пьеса была переделана Д. Григоровичем в повесть, напечатанную в «Библиотеке для чтения» 1855, № 9. Адресат сатиры был изменен. Повесть, как это устанавливает Б. М. Эйхенбаум, была полемически направлена против Чернышевского (Б. Эйхенбаум, Лев Толстой, кн. I, стр. 201—204)