...коммунизм допускается на короткий момент в историю хозяйства...


«Первобытное общество» Моргана явилось как бы последующим введением к «Коммунистическому Манифесту» Маркса и Энгельса. Ясно поэтому, что оно должно было вызвать реакцию со стороны буржуазной науки. В течение двух-трех десятилетий, протекших с середины XIX века, представление о первобытном коммунизме с разных сторон проникало в науку. До тех пор, пока речь шла только о достопочтенных «древностях германского права», о «своеобразных особенностях славянского племени» или об исторических раскопках в перуанском государстве инков и т. п., исследования не выходили за пределы безобидных научных курьезов, лишенных актуального значения и непосредственной связи с злободневными интересами и повседневной борьбой буржуазного общества, так что даже исследования прямолинейно-консервативных илг умеренно-либеральных государственных деятелей вроде Людвига фон-Маурера или сэра Генри Мэна могли быть поставлены их авторам в значительную заслугу.
Однако эта связь скоро была установлена, и именно в двух направлениях. Уже колониальная политика привела, как мы это видели, к столкновению осязательных материальных интересов буржуазного мира и примитивного коммунистического строя. Чем интенсивнее начинал в Западной Европе с середины XIX столетня после бурь февральской революции 1848 г., складываться капиталистический строй, тем резче было это столкновение. К тому же все более возрастающую роль со времени февральской революции стал играть другой враг в собственном лагере буржуазного общества—революционное рабочее движение. Начиная с июньских дней 1848 г. в Париже, «красный призрак» не исчезает больше с общественной арены, чтобы в 1871г. снова вспыхнуть в ослепительном зареве Коммуны, угрожая уничтожением французской и международной буржуазии. В свете этой ожесточенной классовой борьбы обнаружило свой опасный лик новейшее открытие науки— первобытный коммунизм. Чувствительно задетая в своих классовых интересах, буржуазия почуяла некое неясное родство между первобытными коммунистическими традициями, оказывавшими ей упорное сопротивление в колониальных странах на пути к приносящей большие прибыли «европеизации» туземцев, и новым евангелием революционного возмущения пролетарских масе в старых капиталистических странах. Когда во французском национальном собрании 1873 г. должна была разрешиться судьба несчастных арабов Алжира на основании закона о насильственном введении частной собственности,—в этом собрании, дышавшем трусостью и кровожадностью победителей Парижской Коммуны, все снова и снова раздавалась речь о том, что первобытная общественная собственность у арабов должна быть какой угодно ценой уничтожена, «как форма, поддерживающая в умах коммунистические тенденции». В это же время все прелести новой германской империи, эпоха грюндерства, первый капиталистический крах семидесятых годов и бисмарковский режим крови и железа с законом против социалистов с особенной силой обострили в Германии классовую борьбу и изгнали всякое благодушие из области научного исследования. Беспримерный рост немецкой социал-демократии, как воплощения в жизни теории Маркса и Энгельса, в чрезвычайной мере обострил классовый инстинкт буржуазной науки в Германии. И здесь тоже начинается сильнейшая реакция против теории первобытного коммунизма. Историки культуры вроде Липперта и Щурца, экономисты вроде Бюхера, социологи вроде Штарке, Вестермарка и Гроссе единодушны сейчас в ревностной борьбе с теорией первобытного коммунизма и главным образом с теориями Моргана о развитии семьи и о существовавшем некогда господстве родовой организации с ее равенством полов на основе всеобщей демократии. Так, напр., некий г. Штарке в своей «Первобытной семье» (1888 г.) называет гипотезы Моргана о системе родства «дикой мечтой», «чтобы не сказать горячечным бредом». Но даже: и более серьезные ученые—как автор лучшей истории культуры, какой мы располагаем, Липперт—ведут поход против Моргана. На основании устарелых поверхностных докладов миссионеров XVIII столетия, весьма невежественных в области экономики и этнологии, и при полном игнорировании великолепных работ Моргана, Липперт дает картину хозяйственной жизни индейцев Северной Америки,—как раз тех самых, в жизнь которых с их своеобразной социальной организацией так основательно, как никто иной, проник Морган,—как доказательство того, что у охотничьих народов вообще не существовало никакого общественного регулирования производства и никаких «забот» об интересах целого и о будущем, что там, скорее, имело место полное отсутствие какой бы то ни было планомерности и сознательности. Это вздорное извращение действительно существовавших среди индейцев коммунистических институтов Липперт заимствует без всякой критики у ограниченных европейским кругозором миссионеров,—как то показывает, напр., следующая цитата Липперта из истории миссии евангельских братьев среди индейцев Северной Америки из Лоскиля в 1789 г.: «Многие из них (индейцев Америки),—говорит наш прекрасно ориентированный миссионер,—настолько ленивы, что они сами ничего не сеют, но целиком полагаются на то, что другие не смогут отказаться разделить с ними свои запасы; так как таким образом более прилежные пользуются плодами своего труда не в большей степени, чем бездельники, то их посевы е течением времени все более и более сокращаются. Когда же зима бивает настолько суровой, что глубокий снег препятствует охоте, то легко воцаряется общий голод, причем часто гибнет много людей. Нужда научает их в качестве пищи пользоваться корнями трав и древесной корой, в особенности корой молодых дубов». Таким образом,—прибавляет Липперт к словам своего свидетеля, на которого он ссылается,—происходит, естественно, возвращение к прежней беспечности и к прежнему образу жизни. И в этом индейском обществе, в котором никто «не имеет права отказаться» делиться своими запасами с другими, и в котором «евангелический брат» констатирует совершенно произвольно, по европейскому образцу, разделение на «лентяев» и «прилежных», Липперт думает обрести лучшее доказательство против первобытного коммунизма. «Еще в меньшей степени, конечно, наблюдается,—говорит Липперт,—на этой ступени забота старшего поколения о поддержании жизни младшего. Индеец значительно уже отличается от первобытного человека. Когда у человека имеется орудие, у него уже есть понятие о собственности, но распространяющееся только на это орудие. Таким понятием обладает индеец уже на самой низкой ступени. Но в этом первобытном владении нет совершенно коммунистических черт. Развитие начинается с противоположного».
Профессор Бюхер противопоставил первобытному коммунистическому хозяйству свою «теорию индивидуального добывания пищи» первобытными народами и теорию о «безгранично-долгих эпохах», в течение которых человек «существовал не работая». Для историка культуры Шурца проф. Карл Бюхер с его «гениальным взором» является пророком, за которым он слепо следует в вопросах первобытных хозяйственных отношений. Но самым типичным и самым энергичным защитником реакции от опасных учений первобытного коммунизма с родовой организацией общества, от теории «отца церкви германской социал-демократии»—Моргана, является г. Эрнст Гроссе. На первый взгляд Гроссе сам является сторонником материалистического понимания истории, т. е. он объясняет различные правовые, родовые и духовные формы общественной жизни отношениями производства данного периода, как фактора, определяющего эти формы. «Повидимому, лишь немногие историки культуры,—говорит он в своей книге «Происхождение искусства», вышедшей в 1894 г.,—поняли все значение формы хозяйства; его очень легко оценить ниже, чем следует. Хозяйственная деятельность есть жизненный центр всякой формы культуры; она оказывает на все остальные факторы культуры глубокое и неотвратимое влияние, между тем как сама определяется не столько культурными, сколько естественными условиями—географическими и метеорологическими. С некоторым основанием можно назвать форму производства первичным явлением культуры, а все прочие явления культуры—производными, вторичными,—конечно, не в том смысле, что все они возникают из этого первичного факта, но в том смысле, что все они, хотя появляются самостоятельно, складываются и развиваются под могучим давлением господствующего хозяйственного принципа». На первый взгляд кажется, что сам Гроссе обязан своими главными соображениями «отцам церкви германской социал-демократии»—Марксу и Энгельсу, хотя он, весьма понятно, ни единым словом старается не выдать, из чьих научных источников он в готовом виде черпает свое превосходство над «большинством историков культуры». В отношении материалистического понимания истории он является даже «более католиком, чем сам папа». В то время, как Энгельс—наряду с Марксом являющийся одним из творцов исторического материализма— установил, что развитие семейных отношений в первобытную эпоху, вплоть до образования современного государственно-санкционированного принудительного брака, независимо от изменения хозяйственных форм, и считал:, что в основе этого развития лежали лишь интересы сохранения человеческого рода и его размножения,—Гроссе идет здесь гораздо дальше. Он создает теорию, согласно которой каждая форма семьи является во все времена непосредственным продуктом господствующих в данный период хозяйственных отношений. «Нигде,—говорит он,—культурное значение хозяйственной стороны не выступает так ясно, как в развитии семьи. Странные формы семейных отношений, которые побудили социологов к еще более странным гипотезам, становятся поразительно ясны, если рассматривать их в связи е формами производства».
Вышедшая в свет в 1896 году его книга «Формы семьи и формы хозяйства» целиком посвящена обоснованию этой мысли. Вместе с тем Гроссе является решительным противником учения о первобытном коммунизме. И он также стремится доказать, что общественное развитие человечества началось не с общественной собственноети, а с собственности частной; исходя из своей точки зрения, он также, подобно Липперту и Бюхеру, старается установить, что чем глубже мы уходим в первобытную историю, тем исключительнее и сильнее выступает «индивидуум» с его «индивидуальной собственностью». Правда, нельзя просто отмахнуться от коммунистической деревенской общины, открытой во всех частях света, и связанных с нею родовых союзов, или, как их называет Гроссе, Sippen. Но Гроссе утверждает,—и в этом состоит его собственная теория,—что родовые организации появились в качестве рамок коммунистического хозяйства лишь на одной определенной ступени развития: в период низшего земледелия; при переходе же к более высоким формам земледелия родовые организации разложились и уступили место «индивидуальной собственности». Таким методом Гроссе с торжествующим видом ставит прямо на голову установленную Морганом-Марксом историческую перспективу. Согласно их взгляду коммунизм был колыбелью культурного развития человечества, формой хозяйственных отношений, сопровождавшей это развитие на протяжении безгранично долгого периода времени, которая лишь с цивилизацией начинает разлагаться, чтобы уступить место частной собственности, причем эпоха цивилизации, с своей стороны, идет навстречу быстрому процессу; распада и возвращения к коммунизму в высших формах социалистической общественной организации. По Гроссе выходит, что-именно происхождение и прогресс культуры связаны с частною собственностью, и лишь на одной определенной ступени, в эпоху низшего земледелия, она временно уступила место коммунизму. По Марксу, Энгельсу и Моргану начальным и конечным пунктом истории культуры являются общественная собственность и общественная солидарность, по Гроссе и его коллегам по буржуазной науке—«индивидуум» с частной собственностью. Но этого еще недостаточно. Гроссе является решительным противником не только Моргана и первобытного коммунизма, но и вообще теории развития в применении к социальной жизни и изливает желчь своих насмешек по адресу детских умов, которые стремятся изобразить все явления общественной жизни как ряд форм развития, как некий единый процесс, как движение человечества от низших к высшим формам жизни. Против этих основных положений, являющихся базисом всей современной науки об обществе вообще и исторических взглядов и учений научного социализма в частности, борется, как типичный буржуазный ученый, господин Гроссе со всей энергией, на какую он только способен. «Человечество,—возвещает и подчеркивает он,—движется отнюдь не по одной лишь линии и в одном только направлении; но как разнообразны условия жизни народов, точно так же.различны и их пути и цели». Так в лице Гроссе буржуазная общественная наука в своей реакции на революционные выводы из ее собственных открытий докатывается до того пункта, до которого докатилась буржуазная вульгарная экономия в своей реакции на классическую экономию,—до отрицания вообще закономерности социального развития. Присмотримся, же немного поближе к этому специфическому «историческому материализму» самого последнего ниспровергателя Маркса, Энгельса и Моргана.
Гроссе говорит очень много о «производстве» и все время толкует о «характере производства», как о факторе, определяющем культуру. Что же понимает он под производством и его характером?
«Форма хозяйства, господствующая или преобладающая в известной социальной группе, способ, каким члены этой группы добывают себе пропитание, это—факт, который доступен прямому наблюдению и в своих главных чертах повсюду может быть определен с достаточной ясностью. Можно еще колебаться во мнениях относительно религиозных или социальных воззрений австралийцев, но относительно формы их хозяйства немыслимы никакие сомнения: австралийцы—охотники и собиратели растений. Может быть, невозможно постичь духовную культуру древних перуанцев, но факт, что граждане государства иннов были земледельческим народом, очевиден для всякого исследователя».
Таким образом под «производством» и его «характером» Гроссе просто-напросто понимает главный источник пропитания народа в каждый данный момент. Охота, рыболовство, скотоводство, земледелие, это—те «производственные отношения», которые определяющим образом влияют на все остальные формы культуры народа. Здесь надлежит прежде всего отметить, что, поскольку речь идет о столь жиденьких откровениях, чувство превосходства г. Гроссе перед «большинством историков культуры» представляется, по меньшей мере, весьма необоснованным. Понятие о том, что характер главного источника пропитания данного народа имеет исключительное значение для его культурного развития, вовсе не является свежеиспеченным открытием г. Гроссе, а старинным, почтенным аксессуаром всех исследователей истории культуры. Это как раз и привело к установлению общепринятого деления народов на охотничьи, скотоводческие и земледельческие, которые на все лады повторяются во всех историях культуры и к которому, после долгих колебаний, в конце концов приходит и сам г. Гроссе. Но это представление не только очень старо, но также,—в той плоской трактовке, которая дана ему Гроссе,— неверно. Если мы знаем лишь то, что такой-то народ живет охотой, скотоводством или земледелием, то мы еще ничего не знаем о его производственных отношениях и его культуре. Живущие на юго-западе Африки готтентоты, у которых немцы забрали их стада и тем самым лишили их источника существования, снабдив их зато современными ружьями, вынуждены были снова превратиться в охотников. По характеру производственных отношений это «охотничье племя» однако имеет очень мало общего с индейскими охотниками Калифорнии, которые до сих пор живут в первобытной оторванности от всего мира, а эти последние опять-таки весьма мало похожи на охотничьи компании в Канаде, которые промышляют доставкой шкур животных для сырьевой торговли американских и европейских капиталистов. Перуанские скотоводы, которые до испанского нашествия при господстве инков пасли своих лам в Кордильерах на коммунистических началах; арабские номады с их патриархальными стадами в Африке и Аравии; современные крестьяне в швейцарских, баварских или тирольских Альпах, в самом центре капиталистического мира ведущие свои издавна заведенные «альпийские книги»; полу одичавшие римские рабы, пасшие в суровой Апулии громадные стада своих господ; фермеры, откармливающие в современной Аргентине бесчисленные стада для боен и консервных фабрик Огайо,—все эти образцы «скотоводства» представляют собою столько же совершенно различных типов производства и культуры. Наконец, «земледелие» охватывает собою такую длинную лестницу разнообразных хозяйственных систем и ступеней культуры от древней индусской «марки» до современного латифундия, от баварского карликового хозяйства до ост-эльбской помещичьей усадьбы, от английской арендной системы до румынской иобаджи, от садовой культуры китайского крестьянства до бразильской плантации с применением невольничьего труда, от мотыжной обработки земли женщинами в Таити до северо-американской крупной фермы, работающей посредством пара и электричества,— что нужно обладать блестящим непониманием того, что является действительно «производством», чтобы принять широковещательные откровения г. Гроссе о значении производства. Как раз против такого рода грубого и упрощенного «материализма», учитывающего только внешние природные условия производства и культуры и нашедшего своего лучшего и исчерпывающего выразителя в английском социологе Бокле, и выступили Маркс и Энгельс. Не внешние естественные источники пропитания определяют хозяйственные и культурные отношения людей, но те отношения, в которые становятся люди друг к другу в процессе труда. Общественные отношения производства отвечают на вопрос: какая форма производства господствует у данного народа. Лишь основательно поняв эту сторону производства, можно уяснить себе определяющее влияние производства народа на его семейные отношения, на его правовые представления, его религиозные воззрения, на развитие его искусства. Проникновение в общественные отношения производства у так называемых диких племен дается однако большинству европейских исследователей с большим трудом. Впротивовее господину Гроссе, который полагает, что он познал мир, хотя он .ничего другого не знает, кроме того, что инки в Перу были народом, занимавшимся земледелием, такой серьезный ученый, как сэр Генри Мэн, пишет:
«Характерной ошибкой непосредственных наблюдателей чужих социальных или правовых отношений является то, что они слишком поспешно приравнивают эти отношения к знакомым им отношениям, которые кажутся им однородными с наблюдаемыми».
Связь форм семьи с понятыми таким образом; «формами производства» принимает у г. Гроссе следующий вид:
«На низшей ступени человек прокармливается охотой в обширном смысле слова и сбором растений. Приэтом первобытней-шем способе пропитания образуется и первобытнейший вид разделения труда—физиологически обоснованное разделение труда между полами: мужчина берет на себя заботу о животной пище, а женщина—собирание корней и плодов. При таких отношениях центр тяжести хозяйственной деятельности падает почти всегда на мужчину, вследствие чего первобытная форма семьи везде носит общеизвестные черты патриархального строя. Как бы ни смотреть на кровное родство, первобытный мужчина, даже если он не считается родичем по крови своему потомству, фактически является хозяином и собственником среди своих жен и детей., От этой низшей ступени хозяйственный быт может прогрессировать в одном из двух направлений, смотря по тому, мужское или женское хозяйство получит дальнейшее развитие, а это, в свою очередь, зависит прежде всего от естественных условий, в которых живет первобытная группа. Если флора и климат страны допускают сбережение, а затем и разведение полезных растений, и вознаграждают этот труд, то женская отрасль хозяйства—собирание растений—постепенно развивается в земледелие. И действительно, у первобытных земледельческих народов это занятие постоянно находится в руках женщины. Но вместе с тем центр тяжести хозяйства перемещается на сторону женщины, вследствие чего во всех первобытных обществах, преимущественно живущих земледелием, наблюдаются формы матриархата или, по крайней меры, следы их. Здесь в центре семьи стоит женщина как главная кормилица и хозяйка. Однако до развития матриархата в собственном смысле, до действительного господства женщины дело доходит лишь в очень редких случаях, именно там, где социальная группа была гарантирована чем-либо от нападения внешних врагов; во всех остальных случаях мужчина в качестве защитника возвращал себе преимущества, утраченные им как кормильцем. Так возникают те формы семьи, которые встречаются у большинства этих народов, возделывающих землю, и которые представляют компромисс между чистым матриархальным и патриархальным строем. Но значительная часть человечества пережила совершенно иной путь развития. Те охотничьи племена, которые жили в стране, представлявшей трудности для земледелия, но обильной животными, годными и удобными для приручения, шли вперед не к культуре растений, а к скотоводству. А скотоводство как занятие, развившееся постепенно из охоты, находится первоначально всюду в руках мужчины. Таким образом уже имевшийся налицо хозяйственный перевес мужской стороны еще усиливается, и это отношение, естественно, выражается в том факте, что у всех народов, добывающих себе пищу главным образом скотоводством, господствует форма патриархальной семьи. Кроме того, господствующее положение мужчины в таких обществах еще усиливается благодаря одному обстоятельству, тоже непосредственно зависящему от формы хозяйства. Народы, занимающиеся скотоводством, всегда склонны к военным предприятиям и потому складываются в централизованную военную организацию. Неизбежным следствием этого является та крайняя степень патриархата, при которой женщина, как бесправная рабыня, подчинена своему владыке—мужу, облеченному деспотической властью». Но мирные, занимающиеся земледелием народы, где господствует женщина в качестве кормилицы или, по меньшей мере, где она пользуется свободой, в большинстве случаев подчиняются воинственным скотоводам и перенимают у них, вместе с другими обычаями, также деспотическое господство мужчины в семье. И таким образом «мы теперь у всех культурных народов находим более или менее ясные следы патриархального строя».
Столь замечательно изложенные здесь исторические судьбы человеческой семьи в ее зависимости от форм производства сводятся в сущности к следующей схеме: период охоты—одиночная семья с господством мужчины, период скотоводства—одиночная семья с еще худшим господством мужчины, период низшего земледелия—одиночная семья с господством женщины в отдельных местах; затем подчинение земледельцев скотоводам,—и, следовательно, снова одиночная семья с господством мужчины, и—как увенчание всего здания—период высшего земледелия и одиночная семья с господством мужчины. Господин Гроссе, повидимому, всерьез отрицает современную теорию развития. У него вообще нет никакого развития форм семьи. История начинается и заканчивается одиночной семьей с господством в ней мужчины. Приэтом Гроссе не замечает, что, широковещательно пообещав объяснить происхождение форм семьи из форм производства, он изображает форму семьи вообще как уже нечто данное, готовое, именно—как одиночную семью современного типа, и принимает ее без всяких изменений для всех форм производства. То, что он в действительности изображает как различные «формы семьи» в потоке времен, есть в сущности вопрос об отношениях полов между собою. Господство мужчины или господство женщины есть, по Гроссе, лформа семьи», которую он в полной гармонии со своими прочими открытиями столь же вульгарно сводит к чисто внешним признакам, как ранее он упростил вопрос о «формах производства» до вопроса: охота, скотоводство или земледелие? Что «господство мужчины» или «господство женщины» могут охватывать дюжины различных форм семьи, точно так же, как в пределах одной и той же культурной ступени «охотничьего периода» могут существовать дюжины различных систем родства,—все это столь же мало существует для г. Гроссе, как и вопрос об общественных отношениях з пределах одного и того же способа производства. Взаимоотношения форм семьи и форм производства строятся здесь на следующем глубокомысленном «материализме» : оба пола рассматриваются с самого начала как два хозяйственных конкурента. Кто прокармливает семью, тот и господствует в семье,—думает филистер, а также буржуазный гражданский кодекс. Несчастная доля женского пола приводит однако к тому, что только один раз в истории в виде исключения—при примитивном мотыжном земледелии-—женщина становится кормильцем семьи, но и ,в этом случае она должна была, большей частью, уступать воинственному мужскому полу. И таким образом история форм семьи, в сущности говоря, есть просто история порабощения женщины, при всех «формах производства» и вопреки всем формам производства. Единственной связью форм семьи с формами хозяйства таким образом является исключительно только это легкое различие .между более мягкими или более жесткими формами господства мужчины. В заключение появляется, как первый в истории человеческой культуры вестник освобождения порабощенной женщины, христианская церковь, которая хотя и не на земле, но по меньшей мере в голубых небесных просторах, не делает никакого различия между обоими полами. «Этим учением христианство возвело женщину на такую высоту, перед которой должен преклониться произвол мужа»,—заключает господин Гроссе после долгих блужданий по волнам истории хозяйства, счастливо садясь на якорь в пристани христианской церкви. Неправда ли, как «поразительно ясно» выглядят эти формы семьи, «воодушевившие социологов на странные гипотезы», при их рассмотрении «в связи с формами хозяйства».
Самым поразительным в этой истории «форм семьи» является все же понимание родового союза—Sippe, как его называет Гроссе. Мы видели, какую огромную роль играли на ранних ступенях культуры родовые союзы в общественной жизни. Мы видели, что они,—в особенности судя по замечательным исследованиям Моргана,—представляли собою основную форму человеческого общества, предшествовавшую образованию территориального государства, и еще долго спустя были носителями хозяйственного единства и религиозной общности. Как же относятся эти факты к удивительной гроесовской истории «форм семьи»? Гроссе не может, очевидно, просто отрицать существования родовой организации у всех первобытных народов. Но так как она противоречит его схеме одиночной семьи и господства частной собственности, то он стремится свести ее значение по возможности на-нет, оставляя ее в качестве исключения лишь для периода низшего земледелия. «Сила рода возникла вместе с низшим земледельческим хозяйством и вместе с ним она погибает. Господство рода не переходит через границы низшей земледельческой культуры». Таким образом у Гроссе «власть рода» с его коммунистическим хозяйством наподобие пистолетного выстрела врывается в историю хозяйства и историю семьи, чтобы скоро снова исчезнуть. Как же объяснить происхождение, существование и функции родового строя в течение тысячелетий культурного развития до низшего земледелия, когда, по Гроссе, они в те времена ни хозяйственных функций,-ни социального значения по отношению к одиночной семье вообще не имели; что вообще представляли собой эти роды, которые вели свое призрачное существование у охотников, у скотоводов на фоне отдельной семьи е ее частной собственностью,—все это остается личной тайной г. Гроссе. Так же мало беспокоит его то,, что его «история» находится в резком противоречии с некоторыми, общепризнанными фактами. Роды, по Гроссе, могли приобрести значение лишь при низшем земледелии; но эти роды были большей частью связаны с институтом кровной мести, с религиозным культом и очень часто с наименованием отдельных родов именами животных; все эти явления однако гораздо старше земледелия, и таким образом по собственной теории Гроссе, должны быть выведены из производственных отношений более ранних периодов культуры. Гроссе объясняет родовой строй у высших земледельцев,—германцев, кельтов, индусов,—как пережиток периода низшего земледелия, вытекающий из роли женщины в сельском хозяйстве. Но ведь высшее земледелие культурных народов развилось не из этой мотыжной обработки земли женщинами, а из скотоводства, которым были уже заняты мужчины, и где, по Гроссе, роды, по сравнению с патриархальным хозяйством семьи, лишены были всякого значения. По Гроссе, родовой строй у кочевых скотоводов не имеет никакого значения; лишь с развитием оседлости и земледелия он приобретает силу на некоторое время. Однако, по данным виднейших исследователей аграрных отношений, действительное развитие шло как раз в обратном направлении: до тех пор, пока скотоводы вели кочевой образ жизни, родовые союзы сохраняли наибольшую власть во всех отношениях; с появлением оседлости и земледелия начинается ослабление родовых связей и отступление их на задний план перед местными союзами земледельцев, у которых общность интересов оказывается сильнее традиции кровной связи; родовая община превращается в так наз. соседскую общину. Такого взгляда придерживались Людвиг фон-Маурер, Ковалевский, Генри Мэн, Лавелэ; то же явление отмечает в настоящее время Кауфман у киргизов и якутов Центральной Азии 1).

1) А. А. Кауфман. «Русская община в процессе ее зарождения и роста», Москва, 1908.
Важно, как материал о происхождении крестьянской общины в России 1) опровергает легенду о специфически-славянском характере этого института; 2) направлено против теории Чичерина—исследование о номадах в России (которые в настоящее время вымирают).

Для этого использован следующий материал:

1. О киргизах (к северу-востоку от.Каспийского моря). Отчеты экспедиции 1896—1902 гг. в районе Акмолинской, Семипалатинской и Тургайской областей. Вышло в свет лишь частью. Также Н. И. Гродеков. «Киргизы и каракиргизы Сыр-Дарьинской области», т. I, Ташкент, 1889 г., Ковалевский и др.

2. О бурятах (к северу от Монголии): а) отчеты экспедиции по исследованию Забайкалья 1897 г., б) отчеты экспедиции в районе Иркутска и Енисейска, 1887—1892 гг.

3. О якутах (на севере, западнее Лены). Сочин, В. Серошевского. «Якуты». Петербург, 1890 г

4. Алтайские племена. Соч. Швецова «Горный Алтай». Томск, 1901 г. б. Кочевники Кавказа. Отчеты исследовании 1884—1886 гг.

Кочевники — киргизы — кочуют между Аральским озером и степями Тургайской и Акмолинской областей. На зимних и летних стойбищах они остаются от двух до трех месяцев; полгода проходит в перекочевке туда и обратно. Все погружается на верблюдов. Живут в переносных «юртах».
Горные кочевники (Кавказ) подымаются вверх в горы и спускаются назад в долины, в зависимости от состояния снегов я действия солнца в долине (где летом бывает сожжена вся зелень). «Кочевой быт, это — непрерывное приспособление человека и его хозяйства к природе, которая всецело доминирует над ним и которой кочевник всецело подчиняется».
Кочевничество в чистом виде уже вымерло. Повсюду наблюдается переход к земледелию. При чистом кочевничестве земля всегда считается неимеющей хозяина я является достоянием занимающего ее племени, без точного определения границ области. Наоборот, каждый род (gens) племени имеет свои привычные пути кочевания, которые со временем начинают принадлежать ему одному, но и тогда местность считается принадлежащей роду, лишь поскольку он ею пользуется. Когда •он весною покидает местность, всякая другая группа может занять ее. Места зимних стойбищ принадлежат роду или его ответвлению, оставившему там навоз от своих стад.
Отношения родства являются здесь преобладающими. Еще сейчас каждый киргиз может перечислить 14 своих предков, и местная поговорка выражает презрение к лицу, знающему только семь предков. Браки среди кочевников происходят исключительно с членами других родов; даже полуоседлые берут жен из других деревень или районов. Во всех хозяйственных и бытовых делах род выступает как целое, так же при погребении и пр., общие кладбища, общие выборы старейшин. Солидарность рода обеспечена кровавой местью за каждого члена. Киргизская поговорка: «Лучше быть пастухом в своем роде, чем царем в чужом народе».
Группировки внутри рода в целях общего потребления в соответствии со средствами. При распределении зарезанных животных (например, баранов) еще сейчас части строго распределяются по степени родства.
Гостеприимство безвозмездно.
Борьба между родами за территории. Внутри кочевого рода нет равенства, как в марке, сильная власть старейших и богатейших, некий вид родовой аристократии у киргизов, бурят, якутов. Покровительство русского правительства, которое при помощи этой аристократии хотело подчинить себе эти народы, предоставив ей господствующее положение. Русское правительство сознательно и планомерно разрушает родовую организацию, как источник сепаратистских стремлений. у киргизов с помощью правил 1867 и 1886 гг., у байкальских бурят регламентом 1901 г. Здесь и таи введены общинные самоуправления, строго подчиненные крестьянским земским начальникам. В 1901 году на этой почве у бурят происходит сопротивление, почему правила до сих пор практически не осуществлены. У киргизов эти правила однако по крайней мере формально, проведены. Роды формально уничтожены, и вся хозяйственная власть находится в руках искусственно созданных окружных управлений. Отсюда неразбериха, злоупотребления, притеснения более бедных..
Однако и без воздействия правительства родовая организация разрушалась у байкальских бурят и якутов: 1) благодаря приросту населения, 2) за исчерпанием пригодной земли и вследствие необходимости переселения ветвей отдельных групп рода в чуждые области.
У бурят сейчас лишь 18% общин состоят из членов одного рода, а 82% — смешанное население.
У оседлых номадов везде «марка» в качестве хозяйственной области с различными оттенками коммунистического владения. Переход от кочевой жизни к оседлости происходит под давлением прироста населения. Приходится сохранять для себя территорию, захватывать ее.

В заключение упомянем еще, что Гроссе, по собственному признанию, не в состоянии, исходя из своей точки зрения, дать хотя бы самые приблизительные объяснения для таких важнейших явлений в области первобытных семейных отношений, как матриархат, и ограничивается тем, что, недоуменно пожимая притом плечами, объявляет матриархат «самым своеобразным курьезом социологии»; что он доходит до невероятного утверждения, будто у австралийцев представления о кровном родстве не имели никакого влияния на их систему семьи, и затем до еще более невероятного утверждения, будто у древних перуанцев нельзя найти никаких признаков родового быта; он судит об аграрном , строе германцев по устарелому и незаслуживающему доверия материалу Лавелэ, и, наконец, вслед за Лавелэ он повторяет, напр., легендарные утверждения, будто «еще сейчас» русская крестьянская община представляет из себя у 35 миллионов великороссов родовой союз, основанный на кровном родстве, некое «семейное сообщество», что звучит приблизительно так же, как звучало бы утверждение, будто все население Берлина образует «еще сейчас» одно большое семейное сообщество. Все это вдохновляет особым образом Гроссе на то, чтобы обращаться с «отцом церкви германской социал-демократии» Морганом, как с дохлой собакой. Вошеуказанные попытки гроссовекого объяснения форм семьи и рода дают представление о том, как он трактует «формы хозяйства». Все его доказательства, направленные против первобытного коммунизма, покоятся исключительно на «хотя» и «но»; приэтом бесспорные факты, правда, признаются, но им противопоставляются другие с той целью, чтобы преуменьшить нежелательное, раздуть желательное и, соответственно этому, получить определенный результат.
Правда, Гроссе сам сообщает о низших охотниках следующее: «Индивидуальная собственность,..которая у всех низших обществ преимущественно или исключительно состоит из движимого скарба, здесь весьма ничтожна; самая же ценная часть собственности, охотничья земля, принадлежит всем вообще мужчинам племени. Вследствие этого иногда охотничья добыча должна разделяться между всеми членами орды. Это, например, имеет место, судя по рассказам, у ботокудов (Эренрейх, «Zeitshrift fur Etnologie», XIX, 31). Также и в некоторых частях Австралии существуют подобные обычаи. Таким образом все члены первобытной группы бывают и остаются приблизительно одинаково бедными. Так как не существует никаких коренных различий в имущественном положении, то отсутствует и главный источник происхождения сословных различий. В общем все взрослые мужчины в племени равноправны между собой». Точно так же «принадлежность к тому или другому роду в некоторых (!) отношениях оказывает существенное влияние на жизнь низшего охотника. Она дает ему право пользоваться определенным охотничьим участком; она дает ему также право и обязанность защиты и мести». Гроссе также допускает возможность существования родового коммунизма у низших охотничьих племен центральной Калифорнии.
Но, несмотря на это, род здесь непрочен и слаб, он не ведет общего хозяйства. «Способ производства арктических охотников гак индивидуалистичен, что родовая связь едва ли может противостоять его центробежным стремлениям». Точно так же у австралийцев отнюдь не имеет места, как правило, общая охота и сбор растений, но каждая одиночная семья ведет свое отдельное хозяйство. И в общем «недостаток в средствах существования не допускает продолжительного соединения в более или менее значительные группы».
Мы переходим к охотникам высшего типа.
Правда, «земля и у высших охотников, как правило, принадлежит всему племени или роду», хотя мы встречаем на этой ступени непосредственно массовые строения в виде общих родовых жилищ, хотя, как мы слышим далее, «широкие плотины и запруды, которые Маккензи видел на реках у гайда и которые по его расчетам должны были потребовать работы всего племени и находились под присмотром начальника, без позволения которого никто не смел ловить рыбу. Таким образом они, вероятно, считались собственностью всей деревенской общины, безраздельно владевшей также и водой и; охотничьими землями».
Но «движимая собственность приобрела здесь такое распространение и значение, что, несмотря на равенство земельных владений, здесь легко может развиться большое имущественное неравенство», и «обыкновенно пища, насколько мы можем судить, так же мало считалась общей собственностью, как и остальное движимое добро. Оседлые роды, следовательно, только в очень ограниченном смысле можно обозначать именем хозяйственных общин»
Обратимся к последующей высшей ступени культуры, к кочевым скотоводам. И о них Гроссе сообщает также:
Правда, «беспокойнейшие номады бродят не по безграничному пространству, а, напротив, бродят вообще только внутри Довольно точно отграниченной области, которая считается собственностью их племени и часто, кроме того, делится между отдельными обособленными семьями или родами»; и далее—земля на всем пространстве, где ведется скотоводство, является «общим достоянием племени или рода». «Земля, конечно,— общее имущество всех членов рода и делится поэтому родом или его представителем для пользования между различными семьями». Но «земля не самое ценное имущество номада. Его главное имущество представляет его скот, а скот всегда (!) является частной собственностью отдельных семей. Скотоводческий род никогда (!) не делается хозяйственной и имущественной общиной».
Наконец, следуют низшие земледельцы. Здесь, прав да, в первый раз род рассматривается как вполне коммунистическая хозяйственная организация, но—и здесь преследует нас это «но»— также здесь «промышленность погребает социальное равенство» (Гроссе говорит о промышленности, но имеет в виду товарное производство, не зная, как отличить одно от другого), и созданная ею «движимая частная собственность постепенно получает столь сильный перевес, что разрушает общинную недвижимую собственность, как таковую». И несмотря на общую собственность на землю, «и здесь уже имеется разделение на богатых и бедных». Так коммунизм допускается на короткий момент в историю хозяйства, которая, помимо этого, начинается с частной собственности и частной собственностью же кончается. Что и следовало доказать!

Вернуться в оглавление книги...