На основании всего сказанного нами ранее, мы пришли к заключению, что ни морфология, с ее сравнительным методом, ни физиология, с ее методом экспериментальным, не отвечали на все вековые запросы биологии. Только изучение самого процесса образования органических форм могло бы объяснить современный строй органического мира. Но, как задача динамическая, это изучение выходило за пределы морфологии, науки статической. В то же время изучение этого процесса не могло быть и задачей физиологии, в ее обычных границах, как выходящее из сферы применения чисто-экспериментального метода, с исключительно доступным ему настоящим. Очевидно, задача эта должна была составить предмет новой области биологического знания, восстановляющего прошлое организмов, т. е. историю органического мира. Но также очевидно, что эта новая отрасль исследования должна была строить свои основные положения на приобретениях двух первых, служа для них дополнением и связующим звеном.
Далее мы убедились, что исторический процесс, который мог бы служить ключом для понимания современного строя органического мира, должен был объяснить морфологу единство, а физиологу совершенство или целесообразность всего живого. Эту двойственность задачи хорошо сознавали все натуралисты, когда-либо задумывавшиеся над нею и так или иначе пытавшиеся разрешить ее. Мы неоднократно высказывали мысль, что в этом согласном указании всех отраслей биологии на необходимость объединения всех ее задач — одним общим допущением исторического процесса развития — было нечто роковое, как бы независимое от воли и даже нередко шедшее наперекор внутренним стремлениям научных деятелей, направлявших биологию к этому неизбежному исходу. Все они, Жюсьё, Де-Кандоль, Бэр, Агассиз и др., или упорно обходили молчанием, или даже открыто восставали против этого, казалось бы, неотразимого вывода из их блестящих открытий. Но если они так поступали, то, очевидно, имели логическую возможность так поступать? Посмотрим, в чем же заключались те препятствия, которые становились на пути признания факта исторического развития органического мира. Конечно, мы будем иметь в виду только препятствия научные, логические, не касаясь соображений ненаучного или вненаучного порядка, не потому, чтоб эти последние не являлись порою самыми существенными тормозами на пути правильного развития науки, но потому, что изучение столкновений различных течений человеческой мысли составляют область истории вообще, истории цивилизации, а не специальной истории занимающего нас научного вопроса.
Всякий здравомыслящий человек, знакомый с историей культуры, вполне понимает, как плачевно было вмешательство этих идей вненаучного порядка в область наук, касающихся природы неоживленной. Но если по отношению к ним борьба уже прекратилась, то неисправимая близорукость или напускная слепота мешает еще многим видеть, что в настоящую минуту биология переживает тот период своего развития, из которого другие науки о природе победоносно вышли в XVII веке. Итак, оставляя в стороне те внутренние побуждения, которые нередко руководили биологами в выборе той или другой теории, остановимся только на представлявшейся им логической возможности оправдывать то или другое воззрение, исходя из наблюдаемой действительности. , С первого взгляда, казалось бы, ничего не может быть легче, как сказать себе, как некогда Гёте в Падуанском ботаническом саду: «все растения произошли от одного», все организмы связаны единством происхождения, степени сходства — только степени родства. И, между тем, большинство ученых, с самыми славными именами во главе, уклонялись от этого вывода или прямо отвергали его. Источник этого противоречия лежал, конечно, не только в складе умов этих ученых, но и в самой природе вещей. В строе органического мира наблюдалось глубокое противоречие, оправдывавшее разногласие ученых или, по крайней мере, дававшее им точку опоры, хотя, конечно, одни, составлявшие большинство, по своему внутреннему складу охотно усиливали, подчеркивали это противоречие, другие, наоборот, пытались скользить по нему, хотя и не могли предъявить вполне удовлетворительного для него объяснения. Противоречие, представляемое органическим миром, заключается в следующем. Если все живые существа связаны узами кровного» родства, то вся совокупность их должна бы представить одно сплошное непрерывное целое, без промежутков и перерывов, и самая классификация, в смысле подразделения на группы, должна являться делом произвольного, условного проведения границ там, где их действотельно не существует, т. е. (как в классификациях искусственных) являться продуктом нашего ума, а не реальным фактом, навязанным извне самою природой (1). Совокупность органических форм, связанных единством происхождения, должна бы нам представиться чем-то слитным, вроде млечного пути, где невооруженный глаз не различает отдельных светил, а не собранием различаемых глазом и разделенных ясными промежутками отдельных звезд, группирующихся в созвездия. А, между тем, эти различные и обозначаемые нами различными именами отдельные органические формы, эти собирательные единицы, из которых мы строим все наши системы классификации все равно, искусственные или естественные, являются вполне реально, фактически обособленными, замкнутыми в себе, не связанными между собою, как и отдельно видимые звезды. И, в то же время, группировка их в естественной системе является не произвольной, искусственной, как группировка звезд в созвездия, а также вполне реальной, основанной на несомненной внутренней связи. Органический мир представляет нам несомненную цепь существ, но под условием, чтобы мы смотрели на нее с известного» расстояния, охватывая ее в одном общем взгляде; если же мы подойдем ближе, то убедимся, что это не сплошная цепь, а лишь расположенные несомненно на подобие цепи, но, тем не менее, не сцепляющиеся между собой, не примыкающие непосредственно, отдельные звенья. Вот это-то, казалось бы, непримиримое противоречие и разделяло натуралистов на два лагеря. И то, и другое впечатление, выносимое из внимательного изучения природы, одинаково несомненно, одинаково опирается на точное наблюдение. Не будучи в состоянии согласить эти два факта, связать их в одном логическом представлении, одни, согласно общей склонности своего ума, приписывали выдающееся значение только первому, признавая только за ним реальную действительность, другие, наоборот, признавали реальность второго факта, приписывая первому выводу только идеальное бытие, видя в нем только построение творческого ума. Одни, одаренные склонностью к синтезу, останавливали свои взоры на органическом мире, как на целом, скользя по противоречиям этого представления с бесчисленным рядом частных фактов. Другие, со складом более аналитическим, сосредоточивали свое внимание на частных фактах, закрывая глаза перед впечатлением, выносимым из рассмотрения целого. Разрешить вопрос можно было, только допустив одинаковую реальность фактов обоих категорий, признав их полную равноправность и найдя, в то же время, фактическую почву для их соглашения. Но именно это единственное возможное разрешение и не давалось первым смелым и убежденным защитникам идеи исторического развития органического мира.
Разрозненные звенья органической цепи, те собирательные единицы,
---------------------------------
1. Taк, например, закон разрубает подобное затруднение, называя человека, не достигшего 21 года, несовершеннолетним, а человека, которому исполнился 21 год и один день, — совершеннолетним, хотя между этими существами, конечно, не наблюдается никакого различия.
---------------------------------
из которых строится здание всякой естественной системы, получили в науке название видовых групп или видов. Отсюда понятно, что все представления об органическом мире, как целом, должны были зависеть от той точки зрения, которую натуралисты принимали по отношению к составляющей это целое единице — виду. Что виды представляют не примыкающие непосредственно одна к другой группы форм, это — коренной факт, на котором основывается самая возможность наших систем, искусственных или естественных. Весь вопрос в том; этот строй природы, относительно которого не может быть двух мнений, выражает ли он только ее современное состояние, настоящий исторический момент ее существования, или и всегда, в прошлом, эти группы были такими обособленными, разрозненными, как и теперь? Если видовые группы всегда были и будут такими, какими мы их застаем теперь, то все изложенные соображения о единстве происхождения организмов получают темный, неуловимый, метафизический смысл: действительной, реальной цепи существ нет и никогда не было; онa существует только в нашем представлении. Таким образом, вопрос о фактическом единстве органического мира, о связующем все живое историческом процессе сводится, прежде всего, к узкому, техническому, по своей форме, вопросу о происхождении видов. Всякая теория происхождения органических существ должна исходить из критики и ясного установления понятия об естественно-историческом виде.
Что такое виды? Что такое вид? Если на первый вопрос очень легко ответить примерами, то на второй никогда еще не было дано удовлетворительного ответа.
Итак, что такое виды? Это вполне определенные, реальные группы сходных между собой существ, отличающихся от других наиболее сходных с ними групп существ в такой же мере, в какой волк отличается от собаки, лошадь — от осла, малина — от ежевики, фиалка — от анютиных глазок и т. д. Все группы существ, представляющие такую же степень различия и так же обособленные, не связанные переходами, мы назовем видами. Разрознашые, но несущие несомненные следы сходства, группы видов образуют собирательные единицы высшего порядка — роды и т. д. Между группами высших порядков будут наблюдаться такие же, но, понятно, более широкие разрывы, как и между видами. Пока дело ограничивается примерами видовых групп, число которых доходит до сотен тысяч, все представляется ясным; но как только из этих конкретных примеров желают вывести обобщение, найти критериум того, что следует считать вообще видом, начинают путаться, впадать в противоречие, вынуждены сознаться, что удовлетворительное определение невозможно. Линней если не первый установил видовые группы, то более всех способствовал укоренению того воззрения на вид, которое в течение целого века господствовало в науке и, по справедливому замечанию историка зоологии Каруса, «было обречено на бесплодие». Для Линнея число видов было выражением соответственного числа творческих актов: «Species tot sunt diversae, quot diversas formas creavit infinitum Deus» (1). Это воззрение, понятно, не спасало от ложного круга, не отвечало на
--------------------------------
1. „Различных видов столько, сколько различных форм сотворил предвечный творец".
--------------------------------
вопрос: а сколько же их было сотворено? Для насущных потребностей науки, как критериум для установления видовых групп, имело гораздо более значения более реальное представление о виде, которое высказал ранее предшественник Линнея и основатель учения о видах, знаменитый английский ученый Рей. Для него главным критериумом вида было постоянство форм, происхождение подобного от подобного, т. е. сходство детей с родителями, или, другими словами, единство происхождения. Это единство происхождения, доказанное или подразумеваемое на основании соответственного сходства, и легло в основу представления о видовой группе и было особенно отчетливо выражено в определении вида, в котором Кювье подвел итог воззрениям своих предшественников. Для Кювье вид — это «собрание организованных существ, рожденных одни от других или от общих родителей, и всех тех, кто с ними сходны в такой же мере, в какой они сходны между собой».
Таким образом, единство происхождения служило основанием, степень сходства — средством для установления видовых групп. За представителями одного вида признавалось общее происхождение (иногда прямо доказанное, чаще лишь выводимое на основании степени сходства), по отношению к представителям различных видов оно прямо, но в большей части случаев голословно отрицалось. Но степень сходства могла служить критериумом принадлежности к одному виду только при допущении, что видовые формы не способны изменяться. И для Кювье неизменчивость видов была краеугольным камнем естественной системы. «Без постоянства видов, — говорил он, — немыслима естественная история». Эти слова показывают, до какой степени натуралисты того времени свыклись с применением слова «история» в смысле совершенно противном его истинному значению. С большим правом можно было бы извратить слова Кювье, сказав: «если виды постоянны, то не существует естественной истории». Но спрашивается, эта утверждаемая неизменчивость видовых форм, равносильная отрицанию их исторического развития, опирается ли она на достаточном основании? Правда, за память человека, от лошади не рождалось осла или от малины — ежевики, не рождалось также и существ, которые отличались бы от своих родителей в такой же мере, в какой эти виды отличаются между собой, но, спрашивается, необходимо ли такое исключительное явление для убеждения в единстве происхождения этих, очевидно, сходных между собой существ? Возможно ли даже такое явление? Вяжется ли оно с основным представлением о постепенности исторического процесса? Мы знаем достоверно, кто были предки ирландцев или французов, и, однако, никому не приходило в голову требовать, в подтверждение этого факта, чтоб от ирландских или французских родителей вдруг родился косматый кельт или галл и упорно заговорил на своем давно забытом наречии. Такое немыслимое чудо уничтожило бы все наши понятия о естественно-историческом процессе, и, однако, именно такого чуда не раз требовали от защитников естественно-исторического развития органического мира их противник» (1).
--------------------------------------
1. За примерами ходить недалеко. Этот ребяческий аргумент был предъявлен Вирховым в его речи при открытии антропологического съезда в Москве. Остается только пожалеть, что почтенный ученый обнаружил такое неуважение к своей аудитории. Или законы логики не одни и те же для Москвы и для Берлина? Почему возможно победоносно предъявлять в Москве аргументы, которые было бы не безопасно предъявлять в Берлине или хоть в Мюнхене, во время знаменитого турнира между Вирховым и Геккелем?
---------------------------------------
Впрочем, для доказательства невозможности общего происхождения видов или, что все равно, зарождения новых, достаточно было бы доказать, что видовые формы неподвижны, абсолютно неизменчивы. Но,— There's the rub (вот где загвоздка)— слова Гамлета, — этого-то защитники постоянства видов никогда и не могли утверждать. Это отсутствие абсолютной неизменяемости видов и было причиной неуловимости понятия о виде, невозможности дать для него точное определение. Уже Рей (в своей Истории растений) посвящает целую главу вопросу об изменениях, которым подвержены видовые формы. «Этот довольно постоянный признак тождества видовых форм, — говорит он, — нельзя считать абсолютным, непреложным. Опыт поучает нас, что некоторые семена вырождаются, что, правда, редко, из семени выходят неделимые, отличные от материнской формы, — другими словами, растительные виды представляют вариации». Это соображение об известной степени изменчивости видовых форм в действительности никогда и не покидало натуралистов, в том числе Линнея. Согласить изменчивость форм с неподвижностью видов можно было, только допустив, что изменчивость эта имеет известный предел. Но, ведь, одинаково законно было бы допустить, что такого предела не существует. Первый ученый, попытавшийся, с поразительною ясностью, поставить этот вопрос и подвергнуть его всесторонней критике, был знаменитый Ламарк, разносторонняя научная деятельность которого обнимает конец восемнадцатого и начало девятнадцатого столетия.
С идеями Ламарка необходимо ближе ознакомиться, не потому только, что они долгое время передавались в превратной, почти карикатурной форме, но и потому, что после того, как им была отдана должная, хотя и поздняя дань справедливости, возникли два крайние воззрения: одно, придающее им преувеличенное значение, другое — вновь отказывающее им в каком бы то ни была значении. С этими новейшими течениями научной мысли, представляющими живой современный интерес, нам придется ознакомиться в своем месте, а пока постараемся представить возможно сжатый анализ воззрений Ламарка, посмотрим, какое положение он принял по отношению к занимающему нас в эту минуту вопросу, о том, что такое вид.
Появившаяся в 1809 г. Philosophie Zoologique Ламарка представляет несомненно первое произведение, в котором вопрос о происхождении организмов обсуждается не мимоходом, а со всею необходимою широтой охвата, во всеоружии научных знаний того времени (1). С этой точки зрения, нельзя не согласиться с мнением Бленвиля, что Ламарк был величайший натуралист-мыслитель своего времени, способный не только обогащать науку новыми фактами, но и обнять в одном широком синтезе все поле современного ему естествознания.
-----------------------------------
1. Известно, что Ламарк был одним из последних представителей, теперь уже едва мыслимого, типа натуралиста, т. е. ученого, совмещавшего почти одинаково обширные и глубокие знания в области ботаники, зоологии и отчасти геологии. В ботанике его имя останется связанным с изобретением так называемого „дихотомического ключа", который, конечно, навсегда останется самым простым приемом для определения.
------------------------------------
Ламарк, прежде всего, дает определенное объяснение истинного смысла естественной системы. Для него, как и для Жюсье, задача натуралиста заключается в изучении соотношений, — des rapports,— между живыми телами. А этим словом обозначаются «аналогические или сходственные черты, обнимающие совокупность строения или преобладающих его частей, причем отдается предпочтение частям наиболее существенным». Результатом этого раскрытия соотношений и является естественная система. Это сосредоточение внимания натуралистов на изучении соотношений (а не исключительно только различий, как прежде) обнаруживает, по мнению Ламарка, коренной переворот в направлении и объясняет громадные шаги вперед, сделанные современным ему естествознанием. Сознание потребности в естественной системе, по его мнению, отмечает самый существенный успех, сделанный философией науки. Но что же лежит в основе этой естественной системы? «Это только набросанный человеком очерк того пути, которым шла сама природа, осуществляя свои произведения» (C'est la marche que suit la nature pour faire ixister ses productions), — отвечает Ламарк.
Но, допустив, что органический мир представляет одно неразрывное целое, все установленные наукой группы Ламарк совершенно последовательно признает за произведения человеческого искусства (1), за отрезки (coupes — Ламарк охотно неоднократно возвращается к этому выражению), которые мы выхватываем из естественного целого. Он ясно подчеркивает то кажущееся парадоксальным заключение, к которому мы пришли выше, что именно в естественном ряду подразделение на группы, составляющее сущность всякой классификации, представлялось бы вполне искусственным и произвольным. «В таком случае, — говорит он, — ничто не представляло бы более затруднений, как определение границ этих различных отрезков (ces differentes coupes); они менялись бы по произволу, и согласие было бы возможно только в тех случаях, когда в ряду форм появлялись бы разрывы (des vides)». «Но, — продолжает он, — по счастью, для целей искусства, для осуществления наших подразделений, так много пород животных и растений нам неизвестны, так много останется, вероятно, неизвестными, вследствие их местонахождения и иных препятствий, что происходящие от того пустоты в рядах животных и растений еще надолго, а, может быть, и навсегда доставят нам возможность резко ограничивать эти отрезки (ces coupes), в которых мы нуждаемся (2).
Таким образом, мы должны, прежде всего, отметить, что отсутствие непрерывной цепи существ, разрозненность видовых групп — основная черта современного строя органического мира, определяющая возможность реальной, а не произвольной классификации, — для Ламарка — только результат счастливой случайности, благодаря которой нам не известны все существующие животные и растения, и этими-то случайными пробелами мы пользуемся для разграничения наших групп. Но
----------------------------------
1. Глава, посвященная этому вопросу, так и озаглавлена: Des parties de I'art dans les productions de la Nature. (О доле искусства в распределении произведений природы).
2. Линней, как известно, делал резкое различие между видовой и высшими таксономическими группами: Classis et ordo est sapientiae, species naturae opus (Классы и порядки дело разума, а виды — дело природы).
----------------------------------
это объяснение отсутствия слитности всех органических форм, это толкование фактической замкнутости видовых групп, конечно, не могло удовлетворить и вынуждало ученых и мыслителей, даже сочувствовавших общему складу мыслей Ламарка, соглашаться с доводами его противников, пока для этого загадочного факта не было найдено действительного объяснения.
Гораздо успешнее осуществил Ламарк другую и главную задачу своей книги — критику понятия о виде. Третья глава его книги, озаглавленная: De Vespece parmi les corps vivants et de Videe, que nous devons attacher a ce mot (1) содержит блестящую для его времени аргументацию, мало чем отличающуюся от современных воззрений на этот предмет. «Видом, — говорит Ламарк, — называют всякое собрание сходных особей, произведенных другими особями, им подобными». «Это определение верно, — продолжает он, — но к нему добавляют, что особи, образующие вид, никогда не изменяются в своих видовых признаках и что, следовательно, вид представляется в природе абсолютно постоянным. Вот против этого-то предположения я и намерен бороться, потому что очевидные доказательства, добытые путем опыта, обнаруживают, что оно лишено основания». Ознакомимся с общим ходом его аргументации. Чем более расширяются наши знания, — говорит Ламарк, — тем более разрастаются затруднения при установлении видовых групп. Внимательное изучение обнаруживает, что полное сходство представителей одного вида наблюдается только при полном тождестве условий их существования, с изменением последних подмечаются и уклонения в формах. Возникает сомнение: что же считать за самостоятельные виды, что — за разновидности, за породы в пределах того же вида? Существуют роды, в которых виды уже почти примыкают одни к другим, образуя непрерывные ряды, и, только выключая некоторые члены этих рядов, мы получаем резко обособленные виды. Таковы были и первые впечатления, вынесенные из знакомства с ближайшими только, нас окружающими формами и зависевшие от неполноты доступного вначале материала. Чем более растет число известных нам форм, тем более сглаживаются эти первые впечатления. Ламарк указывает на роды растений, представляющие непреодолимые трудности при установлении их видов, и приводит, между прочим, такие примеры, как осока или ястребинник, примеры, которые сохранили и до настоящего времени свою доказательную силу.
Защитники постоянства видов уже в его время, а позднее еще с большею силой, выдвигали факт, что будто бы между представителями различных видов невозможно скрещивание, которое давало бы начало плодовитому потомству. Ламарк подвергает сомнению всеобщность этого факта и отказывается видеть в нем критериум видового различия.
Далее Ламарк переходит к оценке фактов, которым как раз в то время, когда появилась его знаменитая книга, придавали решающее значение в вопросе о постоянстве видов — к оценке научных результатов египетской экспедиции, обработанных Жофруа Сент-Илером. Жи-
---------------------------------
1. О виде у живых тел и о понятии, которые мы должны связывать с этим словом.
---------------------------------
вотные и растения, остатки которых сохранились в египетских гробницах, оказались вполне сходными с современными видами, из чего поспешили сделать вывод, что если за такие громадные промежутки времени видовые формы не изменились, то, значит, они и не могут измениться. На это Ламарк, прежде всего, возражает: «Было бы очень странно, если б оказалось иначе, так как и положение Египта, и его климат приблизительно те же, что были прежде», и затем с редкою для того времени смелостью развивает мысль, что какие-нибудь три тысячи лет, представляющиеся громадным периодом с точки зрения человеческой истории, очевидно, ничтожны в сравнении с промежутками времени, которыми измеряется история нашей планеты. «Но, конечно, — добавляет он, — толпой (par le vulgaire des hommes) эта кажущаяся неподвижность форм будет всегда признаваться за действительную, так как обо всем мы привыкли судить только по отношению к себе».
В добавлении ко второму тому своей книги Ламарк резюмирует эти идеи в картинном сравнении, которое впоследствии нередко, может быть, и без умысла, перефразировалось другими писателями. «Если б человеческая жизнь длилась всего одну секунду, и существовали бы наши современные часы, каждая особь нашего вида, наблюдая часовую стрелку, не подметила бы ее движение в течение целой своей жизни, хотя в действительности она не неподвижна. Наблюдения тридцати поколений не дали бы никаких очевидных результатов относительно ее перемещения, так как ее движение, соответствующее полминуте, очевидно, было бы слишком мало, чтоб его можно было уловить;и если б более древние наблюдения показывали, что стрелка действительно сместилась, им не дали бы веры, подозревая какую-нибудь ошибку, так как всякий наблюдатель видел бы стрелку неизменно на той же точке ее пути». «Предоставляю читателям сделать вывод из этих соображений». Устранив это возражение против изменяемости видов, Ламарк останавливает внимание читателя на факте исчезновения с поверхности земли бесчисленных органических форм, совершенно отличных от ныне существующих и находимых только в ископаемом состоянии. Куда же делись их потомки? Вместо того, чтобы предположить, что это были самостоятельные виды, бесследно исчезнувшие, вследствие общих, катастроф, не вероятнее ли допустить, что происходили непрерывные изменения в форме и распределении воды и суши, и эти изменения, в свою очередь, были причиной изменения живых существ, так что современные организмы — не новые произведения природы, а только изменившиеся потомки прежде существовавших видов? На основании всех этих соображений, Ламарк, в противоположность господствовавшему убеждению о неподвижности видов, приходит к выводу, «что особи, первоначально принадлежавшие к одному виду, могут оказаться изменившимися в такой мере, что будут являться представителями нового вида, совершенно отличного от первого», и далее: «виды обладают только относительным постоянством; их неизменчивость только временная. Тем не менее, ради облегчения труда изучения такого множества разнообразных тел, нужно сохранить название вида за каждым собранием сходных неделимых, передающих свои свойства потомству, но лишь пока условия их существования не изменятся настолько, чтобы вызвать изменения в их привычках, характере и формах».
Одним из ближайших выводов своего воззрения на единство происхождения организмов Ламарк считает необходимость, подражая в этом примеру Жюсье, и животное царство располагать в ряд, начиная с простейших представителей и восходя к более совершенным, так как, очевидно, этому порядку следовала сама природа.
До сих пор в изложении идей Ламарка мы не встретили ничего такого, с чем не согласился бы каждый современный натуралист, и можно только удивляться ясности и проницательности ума,, так радикально и бесповоротно изменившего основные представления о живой природе. Признавая, что постоянство видов только кажущееся, он устранял главное препятствие, мешавшее допущению исторического процесса, а указывая на громадность сроков времени, на которые дает право рассчитывать геология, отводил этой истории необходимый простор.
Если бы Ламарк ограничился только тем, что мы условились называть морфологическою задачей, т. е. объяснением сходства организмов на основании единства их происхождения, то все им высказанное целиком без изменения вошло бы составною частью в позднейшие теории, оставался бы только необъясненным факт обособленности видовых групп, который, как мы видели, Ламарк неудовлетворительно объяснял счастливою случайностью, до времени или навсегда скрывшей от нас недостающие звенья.
Но Ламарк хотел разрешить и вторую задачу, ту, которую мы назвали физиологической, т. е. объяснить вторую основную особенность органических существ — целесообразность их строения, соответствие между формою и отправлением. Эта попытка, оказавшаяся неудачной, была причиной или, вернее, благовидным предлогом для того, чтоб его противники успели надолго и все его блестящие идеи облечь в одну общую неверную, почти карикатурную форму.
Быть может, — возражает он сам себе, — даже допустив неограниченные сроки времени и бесконечное разнообразие условий существования, мы должны будем воздержаться от предлагаемого объяснения, ввиду всего того, что вызывает наше изумление при изучении живых существ, их инстинктов и т. д., и чрез несколько строк отвечает: «Я надеюсь доказать, что природа обладает средствами, необходимыми для осуществления того, чему мы в ней изумляемся. Как объяснить этот основной факт соответствия между органом и его отправлением, между орудием и потребностью, которой оно должно удовлетворить? Разрешение этой вековой загадки, предлагаемое Ламарком, с первого взгляда поражает своею простотой. Этого соответствия не может не существовать, — отвечает Ламарк, — потому, чтс сама потребность порождает орган.
Такое объяснение, если б оно оказалось верным, конечно, развязывало бы узел, который пытались рассечь учением о конечных причинах. Но не трудно убедиться в том, что эта неудачная мысль не могла выдержать строгой критики и в своем крушении увлекла и все то, что было вполне верно в учении Ламарка, в чем он ровно на полвека опередил самых славных из своих современников.
Нельзя без внутреннего чувства досады читать некоторые места этой VII главы его книги, так надолго установившей за Ламарком совершенно превратную известность. Исходя из совершенно верного положения, что внешние условия влияют на формы и организацию животных, он вслед затем, как бы спохватившись, сам отрекся от него в следующих выражениях: «Конечно, если б кто-нибудь принял эти слова в буквальном смысле, то приписал бы мне очевидную ошибку, так как никакие условия не вызывают прямого, непосредственного изменения в форме или организации животных». И далее он подробно развивает свою мысль. Изменившиеся условия изменяют только потребности животных. Новые потребности вызывают новые действия. Новые действия, часто повторяемые, превращаются в навыки, в привычки. Являющееся отсюда усиленное упражнение органов причиняет их рост, отсутствие же упражнения — их вырождение, атрофирование. Мало того, новые потребности, чрез посредство ряда усилий, могут даже породить новый орган, в котором ощущается потребность. Все свои объяснения, в применении к животному миру (о растениях речь будет далее) Ламарк резюмирует в двух законах, которые вкратце можно формулировать так. Закон первый. — Упражнение и неупражнение органа ведет к его развитию или вырождению. Закон второй. — Эти изменения, в ту или другую сторону, передаются по наследству. Если первый из них, в известном ограниченном смысле (подтверждаемом из ежедневных опытов человека над упражнением мышц), не подлежит сомнению, то второй, казавшийся Ламарку столь же очевидным, как мы увидим в дальнейшем изложении, в настоящее время, когда возникла школа так называемого неоламаркизма, является предметом живейших обсуждений и представляется, в качестве общего закона, более чем сомнительным.
Но и первый свой закон Ламарк пытался подтвердить в такой преувеличенной форме, которая подала повод нападкам его противников. Стараясь развить далее свое положение, что «потребности», «внутреннее чувство», «стремления» животного могут не только развить уже существующий, но и породить новый орган, — Ламарк приводит целый ряд бездоказательных догадок, подхваченных и поднятых насмех его противниками. Действительно, нельзя без улыбки сожаления читать такие, например, голословные утверждения: что плавательные перепонки у водяных птиц явились потому, что в усилиях плавать они растопыривали свои пальцы; что у береговых птиц, не желавших промочить своих ног, вытянулась шея; что привычка пастись породила копыта, а необходимость тянуться за древесного листвою вытянула шею жирафа и т. д. Едва ли не самым комическим и произвольным является, наконец, следующее объяснение, которое приводим в собственных словах Ламарка, чтобы дать образчик тех неосторожных мест его книги, на которые справедливо была поведена атака его противниками: «В порывах гнева, столь обычных у самцов, внутреннее чувство, вследствие своих усилий, направляло жидкости к этой части головы, вызывая в одних случаях отложения рогового, в других— смеси рогового и костного вещества, давших начало твердым отросткам: таково происхождение рогов, которыми вооружены их головы». Давно замечено, что самое ужасное, что может постичь француза, это стать смешным. Изложенная только что сторона учения Ламарка именно pretait au ridicule (давала пищу насмешке), и его противники, сосредоточив свои удары на этом уязвимом месте теории, повели дело так удачно, что в глазах публики великий ученый надолго остался праздным фантазером, объяснявшим длинную шею жирафа тем, что животное тянулось общипывать листья с верхушек деревьев, и т. д. Глубокие новаторские мысли, щедро рассеянные на страницах Philosophie Zoologique, остались заслоненными неудачною попыткой объяснить целесообразность строения животных организмов и разделили ее участь. Мы умышленно подчеркиваем слова — животных организмов, потому что по отношению к растению эта теория «стремлений», «внутреннего чувства», порождающих соответственный орган, конечно, не нашли применения, и здесь Ламарк остался строгим ученым, не покидавшим почвы наблюдаемых фактов. Можно сказать, что будь Ламарк только ботаником, а не зоологом, напиши он, как Линней, «философию ботаники», и его идеи почти целиком сделались бы достоянием науки. Чему же приписывает он изменения, происходящие в растениях? На этот раэ, хотя и не заявляя этого открыто, он отступается от высказанного положения, что внешние условия не оказывают прямого действия, и определенно заявляет, что так как растение не имеет, собственно говоря, «привычек», то все достигается изменениями, вызываемыми в питании, в зависимости от «поглощений и испарений», и количеством получаемого тепла, света, воздуха и влаги, а также от «превосходства одних жизненных движений перед другими». Эти положения он подкрепляет целым рядом удачно подобранных примеров, указывая, как, под влиянием среды, изменяется опушение листьев, приземистые формы вытягивают свои стебли, появляются или исчезают колючки; указывает, наконец, на различия водяной и наземной формы речного лютика (Ranunculus aquatilis), которые ботаники его времени относили к различным видам. Но, оставаясь при объяснении изменений в формах растений на строго-научной, фактической почве, Ламарк за то оставляет без объяснения вопрос о причине целесообразности этих форм.
Подводя итог деятельности Ламарка в рассматриваемом нами направлении, мы должны придти к следующему заключению. По; отношению к первой, морфологической, задаче он вполне определенно высказал убеждение в единстве и постепенности развития органического мира, объяснил; с этой точки зрения сущность естественной системы, устранил главное препятствие на пути этого объяснения, подвергнув в первый раз основательной критике научный догмат о постоянстве вида, но не дал удовлетворительного объяснения для другой коренной черты современного строя органического мира — для отсутствия непрерывной связи между видами, представляющими разорванные звенья хотя и несомненно одной общей цепи. По отношению к другой физиологической задаче — объяснению целесообразности строения организмов — деятельность Ламарка была только отрицательной. Не объяснив ничего в, применении к растительному миру, по отношению к животному он предложил несомненно неверную догадку, неудача которой обрушилась и на все его учение.
Но, конечно, не эти частные недочеты, а именно общая широта научного мировоззрения Ламарка, шедшая в разрез с торжествовавшею в то время по всей линии реакцией, была причиной тому, что современники не оценили значения Philosophie Zoologique и не признали в Ламарке одного из величайших натуралистов-мыслителей своего века. Именно основные идеи Ламарка, теперь ставшие ходячею монетой, но в то же время представлявшие научную ересь, навлекли на смелого, последовательного мыслителя нарекания и гонения, выразившиеся, между прочим в грубом публичном оскорблении, нанесенном ему Наполеоном на одном из торжественных приемов академии наук. Не только в течение своей долгой трудовой и полной испытаний жизни, но и после смерти не дождался Ламарк, хотя бы запоздалой, справедливости. Он умер через двадцать лет после появления Philosophie Zoologique, в 1829 г., на восемьдесят пятом году своей жизни, за последние десять лет слепой, но продолжая до конца диктовать дочери своей капитальный труд fiistoire des animaux sans vertebres. Его торжествовавший противник, Кювье, не имел даже настолько великодушия, что в своей академической речи, на этот раз по какой-то злой иронии, сохранившей название похвального слова (eloge), не отнесся с должною справедливостью к своему уже немому сопернику; эта речь более чем что другое способствовала упрочению за Ламарком славы какого-то беспочвенного фантазера (1). Ламарк сам глубоко сознавал несправедливость современников и свое превосходство перед своими критиками. Горечь этих чувств невольно сказывается в некоторых местах введения его книги: «Опыт научает нас,— говорит он, — что люди с развитым умом и богатые знаниями составляли во все времена ничтожное меньшинство. Авторитеты в науке оцениваются, а не подсчитываются», и несколькими строками далее: «еще далеко не очевидно, чтобы лица, которых общественное мнение облекает авторитетом, действительно оказывались правыми в произносимых ими суждениях». За то, какою высокою самоотверженною любовью к истине должен был обладать человек, имевший столько поводов жаловаться на долголетнюю упорную несправедливость современников, высказывая следующую мысль, встречающуюся на страницах того же введения: «В конце концов, пожалуй, лучше, чтобы вновь открытая истина была обречена на долгую борьбу, не встречая заслуженного внимания, чем чтобы любое порождение человеческой фантазии встречало обеспеченный благосклонный прием». В этих словах звучит та вера в человеческий разум, в конечное торжество истины, которою было проникнуто могучее поко ление деятелей восемнадцатого века.
Никогда борьба новых идей, выразителем которых был Ламарк, и воззрений подавляющего большинства натуралистов, блестящим представителем которых являлся Кювье, не обострялась в такой степени, как в краткий промежуток между смертью того и другого (1829—1831 гг.). На этот раз сторонником идеи единства органического мира выступил Этьен Жофруа Сент-Илер, который с полным правом мог говорить, что отстаивал это воззрение еще с прошлого столетия. В науке навсегда останется памятен турнир, разыгравшийся в стенах парижской академии между Жофруа Сент-Илером и Кювье и продолжавшийся, почти еженедельно, с февраля до июня 1830 г. В истории мало найдется случаев, чтобы чисто-научный вопрос возбуждал такой живой интерес и за пределами тесно-научных кругов; в параллель с ним разве может войти спор, разыгравшийся на глазах нашего поколения между Пастером и Пуше по поводу самозарождения. И не в одной Франции внимательно следили за столкновением между Жофруа Сент-Илером и Кювье. Гёте
------------------------------
1. Бленвиль справедливо замечает, что академии не следовало допускать эту речь до чтения, тем более, что и ее автора, Кювье, уже не было в живых.
------------------------------
сам, как мы видели, способствовавший, за полвека перед тем, распространению сходных научных идей, познакомил, в газетной статье, немецкую публику с сущностью и главнейшими чертами этого спора. Известен анекдот о комическом недоразумении, происшедшем между Гёте и одним французским путешественником, посетившим его летом 1830 г.: оба собеседника несколько раз упоминали в разговоре о событии, обращающем на Париж взоры цивилизованного мира, и только спустя некоторое время догадались, что француз говорил об июльской революции и крушении Бурбонской монархии, а Гёте — о споре Жофруа Сент-Илсра и Кювье и столкновении двух научных мировоззрений. Впрочем, н тот живой интерес, с которым парижская печать следила за перипетиями спора в заседаниях академии, не был вполне чужд политического оттенка. Journal des Debats принял открыто сторону Кювье, приводя исключительно его мнения, и хотя обещал представить свод возражений Жофруа Сент-Илера, но так и не выполнил своего обещания. Наоборот, оппозиционные Temps и National выступили защитниками Жофруа Сент-Илера, и корреспондент этой последней резюмировал его идеи с ясностью и блеском, которых не доставало самому автору, так что последний счел полезным приложить этот газетный отчет к собранию своих статей по этому вопросу.
Аргументация Жофруа Сент-Илера действительно страдала неопределенностью и какою-то разбросанностью; формулировка основных положений была нерешительна и расплывчата, а исходная точка зрения постоянно колебалась между исключительным доверием к фактам и верой в априористические построения. Все это не говорило в его защиту, между тем как в пользу Кювье закупали: хотя и более узкая, но зато всегда ясная постановка вопроса, никогда не покидавшая строго-фактической почвы, известный оттенок научного скептицизма и определенная категоричность отстаиваемых положений. Если присоединить, к этому громкую научную славу и более блестящее общественное положение, то всегда этого было, конечно, более чем достаточно, чтобы обеспечить за Кювье впечатление полной победы. А, между тем, в основе Жофруа Сент-Илер, конечно, был прав. В чем же заключалась центральная мысль этого спора в глазах внимательно следивших за ней неспециалистов, то выплывавшая наружу во всей ее широте, то скрывавшаяся в частностях непонятных для публики препирательств о природе os hyoideum или аналогах operculum, praeoperculum, suboperculum и т. д.? Идея, которую Жофруа Сент-Илер, очевидно, сознавал, но крайне смутно выражал, касалась самых философских основ сравнительной анатомии, т. е. определения смысла, который мы должны придавать сходству разнородных организаций, которое составляет все содержание этой науки. До каких пределов законно это сравнение и почему вообще можем мы сравнивать различное, — вот вопросы, очевидно занимавшие Жофруа Сент-Илера. Это коренное сходство организмов, лежащее в основе всех посылок сравнительной анатомии, он называл то «единством плана», то «единством состава» (unite de composition), то «своею теорией аналогов». Что Жофруа Сент-Илер разумел под этим именно то, что мы называем теперь гомологией и объясняем единством исторического происхождения, ясно из того, что он с особенною старательностью подчеркивал мысль, что его аналогии основаны не на внешнем сходстве форм и не на сходстве отправлений, а на каком-то более глубоком сходстве, ляемом единством состава и взаимного положения частей. Он ссылается на изречение Лейбница, что природа это — единство в разнообразии; приводит слова Ньютона, что «in corporibus animalium in omnibus fere similiter posita omnia», и укоряет Кювье за то, что тот в своем знаменитом труде, посвященном классу рыб, утверждал, что сходство их органов с органами представителей других классов основывается только на сходстве отправления. Кювье, как известно, установив для животного царства несколько типов, признавал за ними полную самостоятельность, отрицая возможность какой бы то связи или переходов. Руководясь идеей единства, Жофруа Сент-Илер повел атаку против этого пункта учения Кювье, но приводимые им аргументы (вроде попытки видеть у ракообразных части аналогические частям черепа позвоночных), начиная с самого первого повода к спору, были неудачно выбраны. Этим поводом послужило представленное академии исследование двух молодых зоологов, Лоранселя и Мейрана, пытавшихся показать, что головоногие моллюски могут быть рассматриваемы как позвоночные, перегнутые пополам, так что заднепроходное отверстие находится у них на том же конце, где и рот. Жофруа Сент-Илеру, очевидно, недоставало того присущего великим натуралистам «такта», который дозволяет им не только видеть аналогии там, где они существуют, но и не видеть их там, где их нет. Неудачи в частной фактической аргументации Жофруа Сент-Илер безуспешно пытался выкупать некоторыми верными общими соображениями. Так, он справедливо обличал Кювье в том, что его принцип условий существования, на основании которого приспособление органов и их координация соответствуют роли, которую животное призвано играть в природе, что этот принцип не что иное, как подогретое учение о конечных причинах. Так, он высказывал убеждение, что истинный ученый должен, конечно, избегать увлечений натур-философов, принимавших свои смутные предчувствия за средства для разрешения самых сложных вопросов, но также не должен сводить науку на голую регистрацию фактов. Но тщетно пытался он утешать себя мыслью, будто великие ученые (как Бюффон, Лавуазье, Ламарк) делали открытия, отправляясь иногда и от неверных фактов, будто особенность и превосходство великих умов заключаются именно в том, что они допускают существование того, что по их представлению должно существовать, — серьезные ученые предпочитали холодную фактическую аргументацию Кювье, и Жофруа Сент-Илер остался прорицателем, угадывавшим будущее направление, пророком, но не реформатором, дающим это направление науке.
Однако, эта победа Кювье была последнею победой защищаемого им мировоззрения. В январе того же 1830 г., следовательно, за месяц до возникновения знаменательного спора с Жофруа Сент-Илером, в Лондоне вышла книга, которая должна была нанести этому мировоззрению, хотя с совершенно иной стороны, удар, от которого оно уже никогда более не оправилось. Одним из устоев мировоззрения Кювье, подкреплявшим догмат о неизменяемости органических форм, было положение, что геологические явления не представляют непрерывной последовательности, исторической преемственности, а, наоборот, свидетельствуют об отдельных отрывочных актах творения, разделенных антрактами, в которых все созданное подвергалось всеобщему истреблению. Недоумение, возбуждаемое множеством ископаемых остатков животных и растений, не встречающихся в современных фаунах и флорах, — недоумение, так прозорливо разрешенное Ламарком предположением, что эти прежние населения не исчезли бесследно, а перерождались в позднейшие, и наконец, в современное нам население земли, — Кювье устранял совершенно иначе своею теорией всеобщих катастроф, уносивших в конце теологических периодов все живое и оставлявших tabula rasa для новых творческих опытов. В жизни консерватор и сторонник медленных, постепенных реформ, Кювье отстаивал в науке мысль, что природа шла путем революции, разрушая, чтобы созидать все вновь с начала. Такова основная идея его известного Discours sur les revolutions da Globe. Нигде Кювье не высказывался так радикально против применения в геологии (а, следовательно, и в биологии) исторической точки зрения. Вот это знаменитое место его речи: «Долго думали, что прежние геологические перевороты можно объяснить существующими причинами, подобно тому, как в политической истории объясняют прошлые события, зная страсти и интриги современных людей. Но мы сейчас увидим, что, по несчастию, в истории физической дело обстоит совершенно иначе: нить процессов (le fil des operations) порывается; ход естественных явлений совершенно изменяется; ни один из употребляемых теперь природой деятелей не был бы достаточен для достижения ее прежних результатов». Вслед затем Кювье перебирает все современные факторы геологических изменений, каждый раз приходя к тому же заключению, что они не могут объяснить нам прошлого земли. За Кювье установилась слава точного исследователя, скептически отрицавшего все, что не опирается на строго-фактическую почву, но, конечно, этого нельзя было сказать об его теории катастроф, которую Ламарк имел полное право называть продуктом смелой фантазии.
Вот это-то смело высказанное заявление, что по отношению к прошлому нашей планеты «нить индукции порывается», это категорическое отрицание применимости в естествознании исторического метода исследования подверг строгой критике и похоронил на веки Лайель с первого тома своих Principles of Geology, вышедшего в 1830 г. Понятно то громадное значение, которое имело в дальнейшем развитии естествознания появление этой книги. С первой же страницы Лайель высказывает мнение, диаметрально противоположное тому, которое заключалось в только что приведенных словах Кювье. Он ставит положение, что геология — наука историческая в буквальном смысле этого слова, проводит подробную параллель между историей земли и историей политической и приходит к выводу, что как в истории прошлое поясняет настоящее и, наоборот, настоящее проливает свет на прошлое, так и в геологии можно понять прошлое только на основании настоящего. Изучение «существующих причин» («existing causes») с этой минуты становится лозунгом точного естествознания. Показав в. подробном историческом очерке, как постепенно вырабатывалась, начиная с поэтических космогонии Востока, эта единственно верная точка зрения на задачу геолога, как историка, Лайель заключает его словами Нибура: «Кто призывает вновь к жизни уже исчезнувшее, испытывает как бы блаженство творчества».
Итак, «существующие причины» и время — вот факторы, которыми, после Лайеля, вправе располагать натуралист в своих объяснениях прошлого земли и населяющих ее организмов. Но, настаивая на этом ограничении в выборе гипотез по отношению к геологу, сам Лайель не счел возможным признать его обязательность и для биолога. Провозгласив историческую идею, как единственную верную путеводную нить для геолога, Лайель не решился распространить ее на биологию. Это необходимо выяснить, тем более что нередко высказывается мнение, что на страницах Principles of Geology находилось уже в зачатке все современное эволюционное учение (1). Девять изданий этой книги, в которых Лайель неизменно выступает противником идеи трансформизма, служат доказательством неверности такого мнения. И приходил он к этому заключению не потому, чтобы не дал себе труда взвесить аргументы той или другой стороны, — напротив, он дает самый тщательный анализ воззрений Ламарка, для того, чтобы, в конце концов, отвергнуть его заключение об изменчивости видов и постепенном историческом процессе образования органических форм. Правда, Лайеля, как многих до него и после него, очевидно, отталкивает от выводов Ламарка последовательность этого ученого в распространении их и на происхождение человека, но та же самая последовательность не оттолкнула же его позднее от выводов другого ученого. Видно, требовались аргументы более убедительные чем те, которыми располагал Ламарк для того, чтобы заставить Лайеля склониться перед очевидностью, хотя и шедшей в разлад с его другими искренними убеждениями. У Ламарка он берет только свое, только то, что соответствует его собственному складу мысли; он удивляется проницательности, обнаруживаемой этим ученым в тех местах его книги, где он говорит о необъятности времени, истекшего с той поры, как земля уже была заселена живыми существами и где он восстает против теории катастроф, и объясняет геологические явления факторами, наблюдаемыми в современной природе, но только действовавшими в течение этих громадных периодов времени. Но эти два положения, высказываемые Ламарком только как более рациональные, у Лайеля являются неотразимым выводом из подавляющей массы строго обдуманных фактов.
Как бы то ни было, но влияние идей Лайеля на дальнейшее направление, которое приняло естествознание вообще, а, следовательно, и биология, не подлежит сомнению. Для натуралиста окончательно была завоевана идея медленного естественно-исторического процесса, проливающего свет на современный строй природы, и, что еще существеннее, провозглашен был научный принцип, по преимуществу исторический, что и объяснение прошлого возможно только при допущении в нем тех же факторов, какие мы изучаем в настоящем. Всякая попытка прибегать при объяснении этого прошлого к факторам исключительным, не имеющим аналогии в современном естественном ходе явлений, была наперед осуждена как не научная. Можно сказать, что Лайель был в известном смысле Вико естественной истории; его Principles of Geology были действительно Principi di una Scienza nuova (Основы новой
--------------------------------
1. Это воззрение, между прочим, было высказано и Чернышевским, "Старым трансформистом" в "Русской Мысли".
--------------------------------
науки — заглавие книги Вико): они положили основание философии естественной истории, в точном смысле этого слова. Основные идеи Principles of Geology относятся к идеям Кювье в его Discours sur les Revolutions du Qlobe, как основные идеи Scienza Nuova относятся к идеям Discours sur Vhistoire universelle Боссюэ. Если на страницах книги Вико сделана первая систематическая попытка рассматривать историю человека как естественную историю, то на страницах книги Лайеля сделана первая систематическая попытка рассматривать естественную историю как действительную историю. В то время, когда Лайель был еще занят обработкой третьего тома своей книги, в котором он высказывал свое несогласие с идеями Ламарка, из гавани Давенпорта уже выходил Бигль, несший на себе молодого двадцатидвухлетнего натуралиста, который из впечатлений своего кругосветного плавания должен был вынести зачатки учения, через тридцать лет спустя заставившего самого Лайеля убедиться, что не только земная кора, но и ее население подчиняются тем же неизменным историческим законам. Мы теперь уже знаем все условия, которым должно было удовлетворить это новое учение. Вот какие требования были ему заранее предъявлены. Морфологу оно должно было объяснить единство органического мира, физиологу — его совершенство, классификатору — разорванность звеньев единой органической цепи, наконец, последователю исторической идеи Лайеля — объяснить прошлое органического мира, исходя исключительно из «existing causes», т. е. построив свое объяснение на фактах наблюдаемой действительности. Понятен был восторг, с которым было встречено учение, в могучем синтезе заключавшее один ответ на все запросы, удовлетворившее всем этим требованиям, пред которыми беспомощно разбивались прежние попытки. Может быть, скажут раз все условия задачи были определены, самый ответ был уже тем намечен. Все это так, но, тем не менее, он пришел тогда, когда умы, наиболее к тому приготовленные, как Лайель, уже, казалось, перестали его ожидать, изверившись в его возможности.