Дарвинизм перед судом философии и нравственности


К. А. Тимирязев. "Чарлз Дарвин и его учение"
ОГИЗ - СЕЛЬХОЗГИЗ, М., 1937 г.
OCR Biografia.Ru


* В «Profession de foi du vicaire Savoyard» Руссо, высказывая свои сомнения в возможности целостного механического мировоззрения, как бы бросает науке своего времени двойной вызов: доказать, во-первых,
---------------------------------
* Статья эта представляет отрывок из лекции: „Опровергнут ли дарвинизм", заключающей критику на книгу Данилевского „Дарвинизм". (Вся лекция была включена К. А. Тимирязевым во II часть книги: „Чарлз Дарвин и его учение", а в виде отрывка публиковалась в сборнике „Насущные задачи современного естествознания."— Ред.).
---------------------------------
что количество движения в природе неизменно, что оно не может ни убывать, ни прибывать, что вообще нет материи без движения, а, во-вторых, объяснить ему целесообразность органических форм. Перчатку, брошенную восемнадцатому веку, поднял уже девятнадцатый. На первый вызов он ответил законом сохранения энергии и успехами молекулярной физики, на второй — дарвинизмом. Но в свое время логика Руссо была неотразима. На все попытки объяснить совершенство органических существ случаем он отвечал: «Если мне придут сказать, что случайно рассыпавшийся типографский шрифт расположился в Энеиду, я шага не сделаю, чтобы проверить эту ложь». Дюбуа-Реймон приводит сходный аргумент аббата Галлиани, этого, по мнению Тэна, остроумнейшего представителя XVIII века. В одном из философствовавших салонов, в его присутствии, развивалась модная тема о возможности объяснить себе происхождение организмов случайным стечением благоприятных обстоятельств. Невозмутимо выслушав длинные рассуждения, Галлиани, в свою очередь, повел рассказ о том, как один фокусник, в его присутствии, бросая кости, получил несколько раз подряд двенадцать очков. «Что ж удивительного? — перебили его нетерпеливые собеседники. — Кости были фальшивые, les des etaient pipes»: — «Я только это и хотел сказать, — ответил Галлиани, — так и в природе: les des de la nature sont pipes».
Рассыпавшийся набор Руссо, les des pipes Галлиани, для XVIII века, были неотразимым аргументом, и все попытки Гольбаха их отвергнуть были так же бесплодны, как и в древности попытки Эмпедокла. Слепым случаем не объяснить совершенства организмов. С другой стороны, очевидно, что его не объяснить и действием внешних физических сил. Эта невозможность прямого, механического объяснения органических форм породила телеологию. Все в организме отвечает известным целям; и эти цели, а не что иное, определяют форму, — так думал еще Аристотель. Совершенство организмов необъяснимо, как результат, — оно понятно только, как осуществление цели. И эта цель, — услужливо пояснила схоластика, — в сущности, та же причина, только причина, стоящая не в начале, а в конце (Явления: это — причина конечная, causa finalis. Представьте себе, — говорит Кант,— обыкновенное механическое заключение, идущее от причины к следствию, но только навыворот, и вы получите заключение, исходящее из конечных причин. Таким образом, еще со времени Аристотеля и Эмпедокла, пытливому уму, старавшемуся объяснить себе совершенство органических форм, предлагалось два исхода: слепой случай или causa finalis. Ни то, ни другое не могло, конечно, удовлетворить умов, на других отраслях изучения природы уже привыкших к сгрого логическому сцеплению причины и следствия; отсюда известная раздражительность, нередкая у натуралистов конца прошлого и начала нынешнего века, их выходки против телеологии и, в то же время, сознание своего бессилия от нее освободиться (1).
Гениальность основной идеи Дарвина в том и заключалась, что он нашел выход из этой дилеммы, третье разрешение, не эмпедоклово
-------------------------------
1. Очень характеристические примеры этой непоследовательности можно встретить в тех выписках из сочинений Бера, которые приводит в своей книге Данилевский, а отчасти и во всех его собственных нападках на совершенство в природе.
-------------------------------
и не аристотелево — не слепой случай и не конечную причину. Так, по крайней мере, смотрят на философскую задачу дарвинизма самые выдающиеся умы между натуралистами — Гельмгольтц, Дюбуа-Реймон, так, очевидно, смотрит на него и Поль Жане, этот позднейший из «causefinaliers», как их когда-то называл Вольтер (1).
Как же вышел из этой дилеммы Дарвин? Расширив почти беспредельно тот круг действительных причин, тех causae efficientes, результатом которых является организация. Если в условиях существования индивидуального организма, с момента его зачатия до момента смерти, нельзя видеть достаточных причин для объяснения его формы, его совершенства, то эти причины должно искать в его историческом прошлом. А для этого, прежде всего, должно доказать, что жизнь не только неделимого, но р отдельных форм не может быть выхвачена произвольно из целого, из жизни всего органического мира. Каждая органическая форма есть результат воздействия на нее не только современных ей условий, но и всех неисчислимых условий, действовавших на несметные ряды форм, из которых она произошла. Пока организмы не имели истории, круг causae efficientes был ограничен, их можно было искать только в настоящем и этого было недостаточно, — с допущением причин исторических этот круг разросся безгранично.
Но какой же из факторов этого исторического процесса является самым могущественным в образовании органических форм? Дарвинизм, учение об естественном отборе, отвечает: их собственная полезность, совершенство самых организмов, их гармония с условиями существования. Она определяет победу в борьбе, накопляется и закрепляется наследственностью. Таким образом то, что в готовой форме кажется необъяснимым следствием, конечною целью, в действительности, в развитии расы, было только орудием, средством. Польза, совершенство какого-нибудь органа, представляющиеся нам в процессе индивидуального развития как бы концом, завершением, результатом или, на языке схоластики, его целью, его конечною причиной, в действительности является только условием, определившим образование этого органа в бесчисленных степенях его приближения к совершенству у предков рассматриваемого неделимого. То, что казалось необъяснимым последующим, в развитии индивидуальном, оказалось вполне понятным предыдущим, в предшествовавшем ему развитии историческом. Дарвин не отверг конечных причин, он сделал лучше, —он их завоевал, переместив их на их законное место. Причина, вместо того, чтобы следовать за своим следствием, стала ему предшествовать, т. е. вернулась на указанное ей логикой место, из схоластической causa finalis стала механической causa efficiens — vera causa.
Таким образом, дарвинизм дал в первый раз механическое объяснение совершенства, целесообразности организмов, разумея под механическим объяснением обыкновенное каузальное, в отличие от телеологического, как это, кажется, принимает и Кант. Но, освободив биологию от мрака конечных причин, Дарвин не обратился и к слепому случаю и тем избег возражений Руссо и Галлиани.
--------------------------------
1. Общие возражения Жане против этого смысла дарвинизма существенно сходны с возражениями Данилевского и, следовательно, будут рассмотрены ниже.
--------------------------------
Его естественный отбор — такой механизм, благодаря которому при каждом сбрасывании костей выпадает все более и более очков.
Но так ли смотрит на дарвинизм Данилевский? Его главный философский упрек дарвинизму — почти буквальное повторение тех возражений, которые Руссо и Галлиани предъявляли более смелым, чем удачным, попыткам механического миросозерцания философов XVIII века. Он прямо называет ее теорией случайности. Вот самые сжатые и определенные места его заключения: «Читатели могут судить, правильно ли я его определил, отождествив с началом полной случайности». И в другом месте: «Это начало абсолютной случайности, названное учением об естественном подборе, будучи гораздо ниже и в научном, и в эстетическом отношении — в этическом оно ему равно — учения о механической необходимости, имеет значение его заместителя и суррогата». Далее, для большего уязвления дарвинизма идет сравнение его с мечтаниями Эмпедокла, которые имел в виду и Руссо в приведенном выше возражении. «Он (Эмпедокл) думал, что природа, при ее случайных смешениях, не была счастлива с самого начала, но образовывала много такого, что не могло сохраниться...» «Так, многие головы вырастали без шеи, и голые руки бродили без плеч, тоже и глаза без лбов, многие люди с двойным лицом, с двойной грудью и скоты с Передом человеческим...» «Аристотель приводит подобные места из Эмпедокла, чтобы выставить в полном свете нелепость учения, которое формы живых существ, организованные по твердой цели (telos), хочет объяснить просто из случайного совпадения природных сил». А вот и заключение самого Данилевского по поводу этой ссылки на Эмпедокла: «У Эмпедокла руки были развязаны, знание не направляло, но зато и не стесняло его мысли, широко было поле невежества, и его фантазии был полный разгул. Поэтому Аристотелю, как и нам, мысли его представляются вполне нелепыми. Дарвин придал всему, конечно, благообразную, приличную и сообразную с нынешнею степенью наших знаний форму, но сущность осталась эмпедоклова». «Аристотель, конечно, не мог бы не увидеть все той же безобразной и достойной осмеяния эмпедокловой идеи и под благообразной формой дарвинизма». Кажется, ясно: дарвинизм отличается только благообразною формой, содержание же безобразно и нелепо, как у Эмпедокла. И там, и здесь слепой случай, — о механическом, каузальном объяснении нет и речи. Наконец, на последней странице своей книги Данилевский опять сопоставляет дарвинизм с механическим мировоззрением и отдает предпочтение последнему. Эту страницу, которую г. Страхов называет удивительной, я допрошу позволения привести почти целиком, так как мы к ней должны будем возвращаться не раз.
«Строго проведенное механическое мировоззрение (конечно, если б оно было возможно) представляется нам величаво-бесстрастным, обладающим грозным величием, перед которым нам остается только преклоняться, как перед древним фатумом». «Но каким жалким, мизерным представляется мир и мы сами, в коих вся стройность, вся гармония, весь порядок, вся разумность являются лишь частным случаем бессмысленного и нелепого; всякая красота — случайною частностью безобразия; всякое добро — прямою непоследовательностью во всеобщей борьбе, и космос — только случайным частным исключением из бродящего хаоса! Подбор — это печать бессмысленности и абсурда, напечатленная на челе мироздания, ибо это — замена разума случайностью. Никакая форма грубейшего материализма не спускалась до такого низменного миросозерцания; по крайней мере, ни у одной нехватало на это последовательности. Они останавливались и не смели, или не умели, итти далее по единственному, впрочем, открытому пути, ибо, повторяю еще раз, эта честь должна быть оставлена за дарвинизмом, что, претендуя объяснить одну частность, происхождение и гармонию органического мира, хотя и безмерно важную, но все-таки частность, он, в сущности, заключает в себе целое мировоззрение». «Шиллер в великолепном стихотворении Покрывало Изиды заставляет юношу, дерзнувшего приподнять покрывало, скрывавшее лик истины, пасть мертвым к ногам ее. Ежели лик истины носил на себе черты этой философии случайности, если несчастный юноша прочел на нем роковые слова: естественный подбор, то он пал, пораженный не ужасом перед грозным ее величием, а должен был умереть от тошноты и омерзения, перевернувших все его внутренности, при виде гнусных и отвратительных черт ее мизерной фигуры. Такова должна быть и судьба человечества, если это — истина».
Нельзя не сознаться, что, заканчивая свою книгу этим патетическим взрывом негодования, Данилевский высказал глубокое знание человеческой природы. Как человек опытный, он знал, что убедить людей в чем-нибудь трудно, разубедить, пожалуй, и того труднее. Зато предубедить очень легко, — стоит только, минуя разум, обратиться прямо к чувству. Потому-то он и приберег этот эстетический, как он его называет, а правильнее — эмоциальный, аргумент под самый конец.
Но постараемся, на время, не дать себя увлечь лирическими красотами этого места, а остановимся на собственно философской, логической оценке дарвинизма.
Приведенных мест более чем достаточно для доказательства того, что Данилевский просто отождествляет дарвинизм с учением Эмпедокла — о действии слепой случайности, прямо противопоставляет ему величаво-бесстрастное механическое мировоззрение. Общий же вывод, из этого: «За очевидною несостоятельностью дарвиновой псевдо-телеологии, необходимо принять телеологию настоящую...» А между тем до сих пор все, кто сознательно относился к делу (я ссылался уже на авторитет Гельмгольтца), именно и видели заслугу дарвинизма в том, что он включил органический мир в область механического мировоззрения, в том смысле, что распространил на него возможность каузального объяснения, исследования естественных причин там, где до тех пор принято было видеть лишь осуществление угадываемых целей.
Бстественный отбор представляет ли нам нелепый случай или механизм, направляющий исторический процесс развития к определенному результату? Если бы, повторяю, кости того неаполитанского фокусника, о котором говорил Галлиани, каждый раз неизбежно давали более очков, то получение двенадцати очков было ли бы случайностью или только роковым, неизбежным результатом известного механизма? Такой именно замысловатый механизм и представляет нам отбор, и это Данилевский, конечно, очень хорошо знает, называя его регулирующим, критическим началом, превращающим хаос в космос, а искусственный отбор даже прямо называет «своего рода машиною». Он все это очень хорошо сознает и, конечно, не с этой стороны ведет атаку. Он указывает на то, что материал, которым пользуется механизм отбора, случайный: изменения могут быть всевозможные, полезные, безразличные, вредные и вообще никакого отношения к результату отбора не имеющие. Отсюда и весь отбор, построенный на случайных элементах, — только случайность. Но мне кажется, что все это только парадоксальная игра словами. Найдется ли''какой-нибудь сложный механический процесс, дающий вполне определенный, вперед вычисляемый результат и не представляющий, при более глубоком анализе, при рассмотрении в другом масштабе, целого хаоса случайностей? Когда сельский хозяин в своей сортировке отделяет одни семена от других, пользуется ли он определенным механизмом, или только игрой случайностей? Когда химик отделяет на фильтре твердый осадок от жидкости, пользуется ли он механизмом, или случайным явлением? Конечно, и да, и нет. Каждый из этих процессов является и определенные механизмом, и хаосом случайностей, смотря по тому, с какой точки зрения мы себе представим явление. Проследите, что происходит с каждым мелким зернышком в сортировке, какой путь оно опишет, пока дойдет до отверстия в сетке, сколько раз проскользнет мимо, а может быть так и ухитрится уйти, спрятавшись за крупными. Или эта частица раствора, которая должна пройти через фильтр, а упорно засела в осадке, — не доказывает ли она, что вся операция фильтрования основана на случайности? Но попытайтесь убедить химика, что все его анализы основаны на случае, и он, конечно, только встретит смехом такое философское возражение. Или, еще лучше, убедите человека, садящегося в поезд Николаевской железной дороги, с расчетом быть завтра в Петербурге, — убедите его, что эта уверенность основана на целом хаосе нелепейших случайностей. А, между тем, с философской точки зрения это верно. Какая сила движет паровоз? Упругость пара. Но физика нас учит, что это только результат несметных случайных ударов несметного числа частиц, носящихся по всем направлениям, сталкивающихся и отскакивающих и т. д. Но это далеко не все. Есть еще другой хаос случайных явлений, который называют трением. Вооружимся микроскопом, даже не апохроматом, а идеальным микроскопом, который показал "бы нам, что творится с частицами железа там, где колесо локомотива прильнуло к рельсу. Вон одна частица зацепилась за другую, как зубец шестерни, а рядом две, может быть, так прильнули, что их не разорвать, вон третья оторвалась от колеса, а вон четвертая — от рельса, а пятая, быть может, соединилась с кислородом и накалившись улетела. Это ли не хаос? И однако, из этих двух хаосов, — а сколько бы их еще набралось, если бы посчитать!— слагается, может быть, и тривиальный, но вполне определенный результат, что завтра я буду в Петербурге.
Итак, мы вправе называть естественный отбор механизмом, механическим объяснением не потому, чтобы в основе его не лежало элементов случайности, а, наоборот, потому, что в основе всякого сложного механизма нетрудно найти этот хаос случайностей (1). Что бы ни говорил Данилевский, естественный отбор представляет механическое, каузаль-
----------------------------------
1. Вопрос, должен ли был Дарвин глубже анализировать эти элементы, совсем другого рода. Здесь мне пришлось бы возражать против Негели и Спенсера и вообще против действительно научных возражений, предъявленных дарвинизму, но об этом в другой раз (см. Факторы органической эволюции). Скажу только, что нахожу точку зрения Дарвина более верною. Вообще требовать от него, чтоб он подробнее изучил факторы изменчивости - значит требовать, чтобы вместо биологической задачи он занялся бесчисленными задачами физиологическими, т. е. все равно, что требовать от историка, чтобы он бросил историю и занялся психологией.
----------------------------------
ное объяснение основного факта — совершенства организмов, а его неудачная попытка свалить в одну кучу гениальные идеи Дарвина и детски-наивные бредни Эмпедокла только возмущает чувство самой элементарной справедливости (1). Дарвин мог бы ответить Руссо, что его естественный отбор именно и есть тот механизм, который вечно рассыпающийся набор органических форм слагает в ту, гораздо более изумительную, чем Энеида, книгу, которую сам Руссо называл книгой природы.
И почему все это негодование Данилевского, вскипающее при одной мысли о случайности тех элементов, из которых слагается гармония органического мира, обрушивается на один дарвинизм? Разве такая же случайность не встречается в природе и помимо органического мира и в еще более грозной форме? Взгляните на солнце, каким нам его представляет современная астрономия, — это ли не хаос случайностей? Но разве с тех пор, как мы это узнали, в чем-нибудь изменилось наше воззрение на стройность солнечной системы? Или времена года сменяются не так, как прежде? Или солнце попрежнему не разливает вокруг себя и свет, и жизнь, и радость? Нет: Die Sonne tont nach alter Weise. И знай Байрон все, что известно современным астрономам, он не изменил бы ни строки в своем прощанье Манфреда. Но если кто искренно убежден в том, что дарвинизм, развертывая картину буйного жизненного хаоса, лежащего в основе изумительной гармонии органического мира, возмущает эстетическое, грозит даже нравственному чувству, — кто, повторяю, искренно убежден в этом, тот должен быть последователен. Запретите тогда и астроному наводить свой телескоп на солнце или рассказывать нам о том, что он там видит. Когда люди были действительно последовательны, тогда и упоминание о пятнах на солнце уже считалось за нечестие.
И откуда весь этот шум, все эти вопли отвращения? Что случилось? С дарвинизмом естествознание стало — не на словах только, а на деле — естественною историей. Вот и все. А разве современный историк в своих объяснениях не прибегает исключительно к хаосу бесчисленных случайностей, которые мы называем человеческими побуждениями н страстями — или для него еще обязательны идеи Боссюэта? И чем исторический процесс отличается от процесса биологического? Жили до нас люди хорошие и дурные, и дурных было, вероятно, более, чем хороших; жили люди умные и люди глупые, и глупых было, конечно, более, чем умных, а в результате этой борьбы случайных элементов оказалось, что человек стал как будто бы и лучше, а уж умнее конечно. И не странно ли это противоречие? Те же люди, которые готовы из истории сотворить себе кумира, не допускают, чтобы исторический процесс распространен был на остальную природу. Каждую минуту они готовы зажать мне рот своим заветом истории, как будто и я не одна из тех несметных, темных, случайных единиц, из которых сла-
-----------------------------------
1. Эдуард Гартман, как известно, не сочувствующий дарвинизму и писавший против него, тем не менее вполне признает за отбором значение "механического" объяснения.
-----------------------------------
гается история, — или я пойду в счет только тогда, когда меня не будет, когда мною мертвым удобно будет зажимать рот живым? И те же люди, в безграничном преклонении перед историей, готовые утверждать, что учить и действовать призваны только мертвецы, а живые должны им повиноваться, кричат, что их тошнит, что у них переворачиваются внутренности при одной мысли — этим историческим процессом объяснить происхождение зайца или капусты.
Астроном-физик справа, историк слева могут разбираться, каждый в своем хаосе, при помощи естественных причин, один только биолог, в промежутке, навек прикован к телеологии, к угадыванию целей вместо исследования причин. Предоставьте угадывать тем, кто хочет, — в этом все равно сильны, — но не отрицайте у биолога права на то, чем уж пользуются астроном и историк. Называя естественный отбор «печатью бессмысленности на челе мироздания», Данилевский как будто забывает, что сам, в двух главах своей книги, X и XI, пытался доказать, на зло дарвинистам, именно то, в чем теперь их упрекает. Весь вопрос там и сводился к тому, что органический мир не соответствует будто бы воззрению дарвинистов. Ваша природа, — говорит Данилевский, — должна быть полна гармонии, совершенства, а я вам берусь доказать, что этого нет на деле; моя природа прямо нелепа, она натворила кучу несообразных, бесполезных, вредных органов. И вот, без критики, хватаясь за любой пример, он запальчиво взводит на природу обвинение за обвинением, с каким успехом — мы отчасти видели, но дело не в успехе, а в дели, в намерении, руководящем автором. И после всех этих обвинений, по большей части клевет, взведенных на природу, он приглашает нас признать во всем этом прямое, непосредственное вмешательство «интеллектуального начала». Может ли путаница понятий пойти далее? И это еще не все. Отрицая естественный отбор, Данилевский сохраняет борьбу за существование и геометрическую прогрессию размножения. Для дарвиниста в природе, как в ветхозаветной загадке, мертвое родит живое и горькое родит сладкое — из борьбы и смерти возникают более совершенные формы жизни. Данилевский, отрицая сладкое, оставляет природу при одной ее горечи. Природа, это отражение «интеллектуального начала», является у него не только бессмысленною, но и бессмысленно-жестокою. И не думайте, что я навязываю ему эту мысль, — нет, он сам высказывает ее, в умышленно жесткой форме. Это место носит в его книге даже особый заголовок: «Лорд Риверс и природа». Вот оно! Дарвин, указывая на то, что в отборе главную роль играет истребление менее совершенных, приводит слова лорда Риверса, который на вопрос: «каким образом ему всегда удается иметь первостатейных борзых?»— ответил: «я развожу многих и многих вешаю». Комментируя это место, Данилевский ядовито замечает: «Лорд Риверс... конечно, вешал их не зря». «А в природе, если также много вешается, то зря». Способность вешать зря, как аттрибут Мирового Разума!.. Что же это такое, циническое кощунство или только запальчивое недомыслие (1)?
--------------------------------
1. Это зря является неизбежным логическим выводом из его отрицания роли „малой пользы". Если не достоинства организмов, хотя бы малые, решают их участь, то, очевидно, она должна решаться „зря".
--------------------------------
Подведем итог. Которое из двух мировоззрений более удовлетворяет философскую мысль, эстетическое чувство?
Между тем как во всем, что касается природы неоживленной, мало того — во всем, что касается физиологических процессов живых существ, признавалась возможность, законность, необходимость механических, каузальных объяснений, — вся сфера фактов, касающихся органических форм, объявлена была изъятою из сферы применения этого единственного научного метода. Здесь, говорили, не место изыскивать причины, — достаточно, если мы будем читать цели. И эту-то обширную область знания, которую философы, вроде Данилевского, объявляют табу, дарвинизм завоевывает для научного метода. Посмотрим же, каким представляется этот завоеванный для науки органический мир с точки зрения Данилевского и дарвинизма. Для Данилевского он полон бессмыслицы и зла, и для этой бессмыслицы и зла нет объяснения, потому что нас призывают видеть во всем прямое, непосредственное, детальное вмешательство «интеллектуального начала». Для дарвинизма такой бессмыслицы в природе нет, или она сводится лишь к очень малому; природа просто не может позволить себе этой роскоши — быть бессмысленной. Органический мир управляется железным законом необходимости; все бесполезное и вредное заранее обречено на смерть. Отсюда, там, где Данилевский с каким-то злорадством выискивает недостатки и промахи природы, дарвинизм ищет, а главное, находит все новые и новые ее совершенства. Для Данилевского гармония природы нечто уже законченное, установившееся, даже предустановленное; это sein, и невольно спрашиваешь себя, как же объяснить себе эти громадные (по его мнению) недочеты? Для дарвинизма эта гармония нечто текучее, вечно нарождающееся, это — werden; ее совершенства — это успехи исторического процесса, ее недочеты — только будущие его задачи. Дарвинист может ответить антидарвинисту словами историка-оптимиста (Луи Блана): «Seul, le bien est absolu; seul, il est necessaire. Le mat dans le monde c'est an immense accident. Et voila pourquoi son role est d'etre incessamment vaincu».
Но, быть может, скажут: тем не менее, Данилевский прав; все это ваше совершенство организмов покупается лишь ценою их истребления; смерть — вот регулятор вашей мировой гармонии. Но разве с этою мыслью мы не встречаемся решительно везде? Посмотрите на эти мириады сверкающих звезд, — говорил недавно известный астроном Фай, — и вы можете себе сказать с уверенностью: там никогда не было и не будет жизни. Конечно, так; но, может быть, в бездонном мраке мировых пространств невидимо присутствуют другие, еще более несметные миры и на них эти, если не «бессмертные», то вечно умирающие звезды изливают свой свет и вызывают жизнь. Только в умирании этих бесчисленных миров лежит залог возможности существования других, живых. От макрокосма перенесемся в микрокосм. «La vie, — говорит Клод Бернар, — la vie c'est la mort» — и в этом парадоксе высказывает мысль, что в организме жизнь целого неизбежно связана с разрушением части. «Светить можно только сгорая», — восклицал, сам безвременно угасший Петефи. От астрономии до поэзии проходит та же мысль, смерть, переплетающаяся с жизнью, смерть — регулятор, смерть — источник жизни. Возмутимся ли мы, встретив ту же мысль и в дарвинизме, или, быть может, и за ним признаем долю поэзии, величаво мрачной, во вкусе Аккерман?
Но скользнем быстрее по этой зыбкой почве мировой элегии и поторопимся перейти к последней категории упреков, делаемых дарвинизму,— к возражениям уже не мечтательным, а захватывающим за живое, к возражениям из области этической.
Каждый раз, когда вступаешь в эту область полемики, возбужденной дарвинизмом, невольно задаешь себе вопрос: как вообще могла она возникнуть, где повод к этим недоразумениям? Но факты красноречиво отвечают: видно, есть почва для недоразумений, если даже такие, умы, как Штраус и Дюринг, каждый с своей точки зрения, видят связь между дарвинизмом и основными этическими законами. Один, Штраус, сокрушивший (по его мнению) все кумиры, для того только, чтобы склониться пред последним, пред объединителем Германии, приветствует в дарвинизме высшую санкцию заветных теорий своего кумира. Напротив, Дюринг в негодовании отмахивается от дарвинизма, потому именно, что видит в нем «Ein Stuck gegen die Humanitat gerichteter Brutalitab).
Впрочем, доказательством тому, что такие практические выводы не вытекают логически из самой сущности теории, может служить совсем обратный случай: Уоллес, второй творец дарвинизма, выступает защитником слабого — крофтера, а самый идеалистический из антидарвинистов, герцог Аргайль, берет под свою защиту сильного — ландлорда.
Но в чем же собственно заключается этот упрек? В общей форме его, кажется, можно формулировать так: допущение борьбы за существование, как верховного закона, — это гибель всякой нравственности. Истина не может быть на стороне дарвинизма, потому что против него возмущается нравственное чувство.
В таком случае, очевидно, должно понимать и значительную долю того негодования, которое вылилось в заключительной странице труда Данилевского, например, его заявление, что «всякое добро является прямою непоследовательностью во всеобщей борьбе». Мы пытались доказать, как неосновательно его заявление, что дарвинизм оскорбляет разум; попытаемся показать, что он не оскорбляет и нравственного чувства.
Обвинение в безнравственности, очевидно, получает почву только с того момента, когда борьба за существование провозглашается мировым законом, которому должен подчиняться и человек, или, выражаясь определеннее, безнравственность дарвинизма начинается только тогда, когда борьба за существование, понимаемая в самой узкой и грубой форме, провозглашается руководящим законом для человечества не только в прошлом, но и в настоящем и в будущем его развитии.
Но разве дарвинизм, в лице его творца, повинен в чем-нибудь подобном? Никогда не видел он в своем учении какого-то кодекса, который человечество обязано принять к руководству. Утверждать, что, открыв в явлениях бессознательной природы законы борьбы и естественного отбора, Дарвин сделал обязательным подчинение этим слепым законам и всей сознательной деятельности человека, значит навязывать ему абсурд, за который он нисколько не ответствен. Позволю себе повторить аргумент, к которому уже однажды прибегал. Дарвин указал также на существование в природе целого ряда приспособлений для обсеменения, при помощи ветра и животных, но разве из этого следует, что человек не должен более сеять и пахать? Точно так же, из того, что он нашел в природе грубый, неповоротливый, механизм, устраняющий зло только, когда оно уже совершилось, каким является отбор, из этого не следует, что человек должен отказаться от того тонкого, предусмотрительного, предупреждающего зло механизма, каким является его разумная деятельность. Но из этого также не следует, что механизм грубый не играл роли в судьбе человека, пока не выработался механизм более тонкий, что этот грубый механизм не был, в известном смысле, творцом последнего (1).
Нимало не посягая на настоящее и будущее человека, дарвинизм только признал своею законною задачей объяснить его темное прошлое.
Но я убежден, что главнейший источник негодования против учения о борьбе и всех несправедливых нападок на дарвинизм лежит в одном роковом недоразумении, — недоразумении, вызываемом одним словом сила. Победа сильного, торжество силы, — вот ваше первое и последнее слово, говорят их наиболее чистосердечные противники. А хотя бы и так. Разве в этой фразе заключается что-либо оскорбительное для нравственного чувства. Сильный всегда побеждает слабого; так всегда было, будет, так должно быть; законы механики не могут извратиться. Безнравственно не то, что заключается в этих словах, а то, чего в них нет, что совсем произвольно в них подразумевают. Под победой силы всегда разумеют победу материальной, грубой силы; но пусть укажут мне, где, в каком месте своей книги, Дарвин утверждал, что торжество должно быть всегда на стороне грубой силы, а я пока попытаюсь показать обратное, что именно дарвинист этого и не может утверждать. Утверждать, что победа всегда на стороне грубой силы, может наивный наблюдатель ежедневной действительности; может, пожалуй, близорукий историк, ограничивающий свой взгляд одною какою-нибудь эпохой; но если уже историк, окидывающий взглядом более широкий кругозор, не может утверждать этого, не впадая в противоречие, то со стороны дарвиниста, обнимающего в одном общем взгляде и развитие органического мира, и развитие человека, это было бы прямым абсурдом. Если бы победа в борьбе была всегда на стороне грубой силы, то мы, конечно, не философствовали бы в этой зале и кости мамонта не лежали бы там под лестницей, а было бы что-нибудь прямо противоположное. Дюринг был бы прав, бросая дарвинизму приведенный выше упрек, если бы все сочинение Дарвина о человеке не было проникнуто одною идеей, желанием объяснить себе победу высшей силы, умственной и нравственной, над грубою, материальною силой. Добавьте только, победа всегда остается за высшей силой, — и борьба потеряет в ваших глазах весь свой безнравственный характер. Но будет ли тогда она соответствовать действительности? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо условиться, как понимать момент победы.
В военном деле победитель тот, за кем осталось поле; но уже история учит, что исход целой войны еще не определяет победителя. Одною победой еще не разрешается исход борьбы, говорит прямо Дарвин.
--------------------------------
1. С удовольствием могу указать на то, что совершенно сходное воззрение на дарвинизм высказывает Гуксли в своей блестящей речи "Эволюция и этика".
--------------------------------
И нет сомнения, что не всегда человек побеждал мамонта, как на картине Васнецова; случалось, конечно, что и мамонт одолевал человека, но еще менее подлежит сомнению, что человек победил мамонта. А если так, если в борьбе успех всегда на стороне высшей силы, — стоит только выждать момент победы, — то не тому ли же нас учат и примеры другой борьбы, которая в жизни человечества все более и более вытесняет животную борьбу, — борьбы, в которой сталкиваются, падают и торжествуют не люди, а идеи?
Кто победил в великой распре между наукой и авторитетом, свидетелем которой был XVII век? На чьей стороне была сила: на стороне ли всемогущего папства, или на стороне дряхлого старика Галилея? От папства осталась только тень, а земля вертится. От всеведущей инквизиции, когда-то властною рукой очертившей круг, за который не смела отваживаться человеческая мысль, от этой инквизиции осталось только имя, а перст Галилея, как святыня, хранящийся в его флорентийской трибуне, и теперь еще указывает науке путь вперед, ведет ее от завоевания к завоеванию. Кто же победил? И когда наступил момент победы? Тогда ли, когда больной беспомощный старик «с омерзением отрекся и проклял» свои заветные идеи? Тогда ли, когда Урбан VIII отказал его праху в последнем убежище под сводом Санта-Кроче? Тогда ли, когда Александр VII, уже после его смерти, буллой Speculatores еще раз подтвердил постановления Index'a и святой инквизиции? Или, быть может, только на наших глазах, в 1877 г., когда будущий Лев XIII, в окружном послании, поучал свою паству о великих научных заслугах Галилея, возвысившегося в своих исследованиях до тех же истин, которым учит и писание? Да, в борьбе за идеи победа всегда останется на стороне силы, — той силы, которая одна не знает себе в мире равной, — силы истины.
Сильный этим убеждением, и дарвинист может без страха смотреть в будущее. То, что в этом учении истина, постоит за себя, а о потере того, что не истина, дарвинисты, конечно, пожалеют последние.
Но это эволюционное мировоззрение, одним из главных устоев которого является дарвинизм, не может ли оно сослужить человеческой мысли и более общую услугу? Не может ли оно служить ей опорой в минуту ее шатания, разочарования, близкого к полному отчаянию? Когда голос разума заглушается бряцанием оружия, когда открыто провозглашается, «что сила» — и на этот раз не двусмысленно грубая сила — «выше права»; когда величайшее из человеческих бедствий именуется «frischer frohlicher Krieg», — в подобные мрачные минуты не отрадно ли остановиться на мысли, что если разумная воля человека является могущественным фактором развития, то его неразумная воля может, пожалуй, задержать, затормозить, но бессильна остановить тот, сметающий на своем пути всякое сопротивление, безличный, стихийный, мировой прогресс, о котором так ясно и согласно свидетельствуют и звездное небо, и развитие органического мира, и исторические судьбы человеческой мысли?
Это убеждение в существовании мирового прогресса, эта, помогающая сносить тяжелую действительность, надежда на лучшее завтра, составляющая элемент утешения всякого верования, для эволюциониста является не безотчетным только удовлетворением внутренней потребности, — нет, это идущий извне, обязательный вывод разума, итог его научной опытности. Вера в прогресс — это только самая широкая индукция, до которой возвышается научная мысль.