Дарвин как образец учёного


К. А. Тимирязев. Избранные сочинения в 4-х томах.
ОГИЗ - СЕЛЬХОЗГИЗ, М., 1948 г.
"Чарлз Дарвин и его учение"
OCR Biografia.Ru


* Ровно двадцать лет тому назад, 1 июля 1858 года, в заседании Лондонского Линнеевского общества была получена чрез посредство двух знаменитых учёных, Лайеля и Гукера, небольшая записка, занимающая в трудах общества всего несколько страниц. Автором этой записки был учёный, уже не молодой - ему было 50 лет - и уже двадцать лет почти не покидавший своей деревни. И на этот раз он не счёл нужным явиться в заседание, да и самую записку свою решился представить только по настоянию, почти по принуждению своих друзей. Записка эта касалась сухого, технического вопроса "о происхождении видов", а учёного звали - Чарлз-Роберт Дарвин.
------------------------------------
1. Публичная лекция, читанная в Московском университете 2 апреля 1878 г. [Эта лекция под названием «Дарвин, как тип учёного» вошла в книгу К. А. «Некоторые основные задачи современного естествознания», изд. 1-е, М., 1895 г., стр. 64-114. Ред.]
------------------------------------
Прошло два года, и мысли, изложенные на двух страничках, облетели весь учёный мир; имя Дарвина, до тех пор уважаемое только немногими специалистами, зоологами и геологами, было в устах каждого натуралиста, хотя и произносилось с весьма различными чувствами.
Прошло двадцать лет, и теперь едва ли найдётся уголок образованного мира, где бы не слыхали этого имени; мало того, едва ли найдётся образованный или даже полуобразованный человек, который, сознательно или бессознательно, самостоятельно или по наслышке, не составил себе о нём мнения, всё равно лестного или нелестного, сочувственного или враждебного. Это имя и связанное с ним учение перестало быть уделом исключительно учёных, оно сделалось достоянием всех мыслящих людей. Серьёзный учёный постоянно имеет в виду это учение, но и светский человек не прочь вставить в свой разговор, кстати или некстати, «борьбу за существование» или какое другое выражение, заимствованное из современного учения. В истории наук бывали примеры, что за известной теорией, за известной гипотезой сохранялось имя её автора, но чтобы имя человека сделалось нарицательным названием для целого направления, целого отдела знания, подобного примера ещё не бывало, а между тем во многих библиографических указателях, рядом с заголовками: зоология, ботаника, геология, вы встретите новый - дарвинизм. Громадная литература этой новой отрасли знания уже и теперь едва ли под силу одному человеку; наконец, уже возникают специальные повременные издания, имеющие исключительною целью развитие и разработку этого учения.
Это умственное движение не ограничилось одним естествознанием; оно охватило и другие области знания: философы, историки, психологи, филологи, моралисты приняли в нём живое участие. Как всегда случается при обсуждении вопросов, представляющих такой всеохватывающий интерес, к голосу холодного разума присоединился и голос страстей. Возникла борьба, какой не запомнят в летописях научной мысли. В ожесточённой схватке сшиблись самые противоположные убеждения, самые разнородные побуждения. Трезвый критический анализ сталкивался с фанатическим поклонением; открытая справедливая дань удивления перед талантом встречалась с худо затаённой мелкой завистью; всеохватывающие обобщения и напускной скептицизм, фактические доводы и метафизические доказательства, бесцеремонные обвинения в шарлатанстве и такие же бесцеремонные обвинения в скудоумии, насмешки, глумление, восторженные возгласы и проклятия, - словом, всё, что могут вызвать слепая злоба врагов и медвежья услуга друзей, примешалось для того, чтобы усложнить исход этой умственной борьбы. И среди этого смятения, этого хаоса мнений и толков, один человек сохранил невозмутимое, величавое спокойствие, - это был сам виновник этого движения - Дарвин.
Какого бы взгляда ни придерживаться, на чью бы сторону ни стать, должно прежде всего сознаться, что размеры этой борьбы, та страстность, которую вносят в неё обе стороны, доказывают одну истину: в мир брошена новая идея, затрагивающая глубокие умственные и нравственные интересы, и целое поколение, а может быть и не одно, будет её развивать и анализировать, расширяя или ограничивая, пока не найдёт для неё полного, всестороннего выражения, пока не укажет ей границ.
Посмотрим же, в чём заключается основная мысль этого учения, на какую насущную потребность человеческого разума откликнулось оно, можно ли его считать доказанным, чем объясним его беспримерный успех и насколько успех учения зависит от личности учёного, его провозгласившего.
Познакомимся прежде всего с деятельностью этого учёного, предшествовавшею тому заседанию Линнеевского общества, когда его учение сделалось общеизвестным. Трудно найти жизнь, которая была бы так бедна событиями. Сын учёного медика, внук известного писателя Эразма Дарвина, Чарлз Дарвин родился 12 февраля н. с. 1809 года, пробыл два года в Эдинбургском университете, затем четыре в Кэмбриджском, где и получил степень баккалавра. Тотчас по выходе из университета, в 1831 году, он отправился в кругосветное плавание на Корабле «Бигль». Пятилетнее плавание было для него школой, обогатившей его громадным запасом фактов и выработавшей замечательный талант наблюдателя и умение угадывать, верно объяснять явления природы. Плодом этого путешествия было несколько специальных исследований, отличавшихся указанными двумя свойствами, и журнал путешествия, изданный в двух томах и замечательный по простоте, безыскусственности и доступности изложения; книга эта, более чем специальные труды, сделала его имя знакомым всем любителям серьёзного чтения. Возвратясь в Англию, он женился и поселился в деревне, в своём имении, в местечке Down, где и живёт до настоящего времени, почти безвыездно *. Но специальные исследования не поглощали всего досуга этой мирной отшельнической жизни. При том письме, которое было представлено его друзьями в 1858 году в Линнеевское общество, был приложен документ, доказывавший, что развиваемые им идеи были изложены им со всей полнотой уже в 1839 году, и, тем не менее, он счёл возможным напечатать их вполне только ровно через двадцать лет, в 1859. Критикам этого учёного не следовало бы никогда забывать, что они имеют дело с человеком, который двадцать лет обдумывает свои мысли, прежде чем выпускать их в печать.
Какая же была эта мысль, в течение двадцати лет созревавшая в этом могучем мозгу? Какая была эта истина, которую он так тщательно и долго скрывал, словно опасаясь слишком озадачить ею мир?
Изучение живых существ, растений и животных приводит внимательного наблюдателя к одному общему заключению: все эти существа в общей сложности поразительно совершенны, разумея под совершенством приспособление каждой части, каждого органа к его отправлению и целого организма к среде его существования.
Почему органические существа так совершенны, так целесообразно организованы, так гармонируют с условиями их существования, - вот вопросы, которые невольно приковывали к себе внимание натуралистов и философов, настойчиво, неот-
-------------------------------
* Напоминаем читателю, что эту лекцию К. А. читал в 1878 г., а Дарвин умер в 1882 г. Ред.
-------------------------------
вязчиво преследуя всякого мыслящего человека, стремившегося к сознательному миросозерцанию. Чем более накоплялось фактов, тем более росло изумление перед этим совершенством, перед этой целесообразностью, этой гармонией органической природы.
Многие мыслители и учёные довольствовались простым констатированием факта; в ярких, иногда даже в преувеличенно ярких красках описывали они это совершенство, эти чудеса, но когда им задавали вопрос: «да почему же они так совершенны?..», то получали в ответ: «потому, что они созданы таковыми». Но понятно, что такой ответ немногих удовлетворял, - это даже был вовсе не ответ. Это было отрицание самой возможности ответа. Обидное сознание бессилия ума объяснить эту общую, но на каждом шагу в новой форме повторяющуюся вагадку природы побудило иных учёных броситься в другую крайность, - всякое новое указание на целесообразность, на гармонию природы преследовалось насмешкой и глумлением. Образчик такого отношения к делу мы находим у Гейне, всегда чуткого к жгучим вопросам науки и философии. В своём путешествии на Гарц он рассказывает, как встретился с одним простоватым бюргером, который стал ему надоедать своими измышлениями о целесообразности природы.
"Выведенный из терпения, - говорит Гейне, - я постарался, наконец, подладиться под его тон и продолжал: вы правы, в природе всё целесообразно, - вот она создала быка, чтобы из него можно было делать вкусный бульон; она создала осла, чтоб человек имел перед собой вечный предмет для сравнения; она создала, наконец, человека, чтоб он кушал бульон и не походил на осла".
Остроумие, очевидно, было на стороне Гейне, но истина, по крайней мере не малая доля истины, была на стороне его простоватого собеседника. Насмешка не разрешала и не устраняла вопроса о целесообразности органической природы. Но дело не ограничивалось одними насмешками, - доходило до того, что поразительные факты обходились молчанием, подвергались забвению, просто отрицались - потому только, что казались слишком изумительными, слишком раздражали ум, напоминая ему о его беспомощности объяснить их. Так, например, было с открытием насекомоядных растений в семидесятых годах восемнадцатого столетия, - его отрицали, о нём нередко даже упоминали как о примере, до чего может увлекаться ум, ищущий везде в природе целесообразности, пока Дарвин ровно через сто лет не восстановил истины и не раскрыл фактов, ещё более изумительных.
Понятно, что ни лирические восторги по поводу чудес природы, ни презрительные насмешки, подобные описанной выходке Гейне, ни ложный скептицизм, предпочитающий скорее отрицать действительность, чем сознаться в своём бессилии объяснить её, нисколько не умаляли значения факта. Целесообразность органических форм и жизненных явлений продолжала попрежнему поражать всякого сознательно относящегося к окружающим явлениям.
В ответ на насмешки, природа, как бы нарочно поддразнивая человека, как бы издеваясь над ним, в каждом новом исследовании, с каждым новым открытием раскрывала перед ним новые и новые совершенства. Вопрос оставался открытым; загадка оставалась назойливой, мучительной загадкой, пока не явился Дарвин и не принёс к ней ключа.
Этот давно ожидаемый, давно искомый ключ заключался в тех двух страничках, которые были прочтены 1 июля 1858 года в Линнеевском обществе. Под сухой технической оболочкой этой записки скрывалось новое самобытное мировоззрение, целая философия природы, все логические последствия которой едва ли ещё исчерпаны.
В чём же заключается этот ключ, какою цепью умозаключений доходит Дарвин до желаемого объяснения причины гармонии и целесообразности органического мира? Постараемся, в самых крупных, общих чертах проследить ход развития его мысли. Мы видели, что на вопрос, почему органические существа так совершенны, наука в былое время отвечала: потому что они созданы такими. Если этот ответ верен, если органические существа действительно возникли в том виде, в каком мы их застаём, если все эти сотни тысяч разнообразных существ когда-то вылились в окончательные, неподвижные, навеки застывшие формы, тогда, конечно, науке здесь делать нечего, её анализ беспомощен, он не в состоянии разложить подобного элементарного, первичного факта. Но если, наоборот, все эти формы произошли постепенно, под влиянием известных нам законов природы, тогда положение дела изменяется; тогда мы в праве задать вопрос, - почему же действие этих законов сложилось таким образом, что в результате получилась гармония, а не совершенно обратное явление?
Вопрос о причине совершенства организмов находится, следовательно, в связи с вопросом об их происхождении.
Для того, чтоб ознакомиться с положением этого последнего вопроса, которое застал Дарвин, нам нужно начать несколько издалека. По странному совпадению, ровно за полстолетие до появления книги Дарвина и, следовательно, ровно в год его рождения, в Париже вышло в свет сочинение Ламарка Philosopbie Zoologique (1). В этом замечательном сочинении в первый раз со строго научной точки зрения возбуждался вопрос: не могли ли все теперь существующие организмы возникнуть с течением времени одни из других, путём постепенного, медленного процесса изменения, и не только был возбуждён этот вопрос, но и был разрешён в положительном смысле. Эта мысль, удачно развитая и поддерживаемая Ламарком, с каждым новым шагом науки приобретала более и более вероятия. Посмотрим, какие же доводы можно привести в её защиту.
Главным доводом служит то сходство, более или менее очевидное, которое представляют нам все организмы, несмотря на их кажущееся бесконечное разнообразие. Одна из первых задач, которую стремилось разрешить естествознание, заключалась в том, чтобы распутать эту сложную сеть взаимного сходства организмов; результатом этого стремления было возникновение естественной классификации. Образовав из существ, наиболее между собою сходных, группы или собирательные единицы, получившие название видов, эти виды стали группировать
-----------------------------
1. «Философия зоологии».
-----------------------------
по степени их сходства в более обширные группы: роды, семейства, колена. Но что же должны были выражать все эти степени сходства, обнаруживаемые классификацией? Не решаясь высказаться, что они выражают близость по происхождению, степени кровного родства, прибегли к тёмному, лишённому определённого смысла выражению - сродство. Говорили, что системы выражают степени сродства, существующие между живыми существами. Дальнейшие успехи науки показали, что сродство между организмами не ограничивается одним внешним сходством; сравнительное изучение анатомического строения обнаруживает, что органы, даже по внешнему виду различные, даже служащие для различных отправлений, представляют известный общий склад, построены как бы по общему образцу, по общему плану; орган, очень развитой у одного существа, мало развит у другого, едва развит у третьего, - на каждом шагу встречаются так называемые переходные, промежуточные, зачаточные формы. Далее, изучение истории развития показало, что сходства, скрывающиеся на взрослых организмах, проявляются при сравнении их зародышей. Наконец, начало всякого растения или животного, клеточка, комок протоплазмы, сходно у всех без исключения организмов. Таким образом, вся совокупность фактов, доставляемая классификацией, сравнительной анатомией, эмбриологией, указывает на существование сходства, сродства между формами, даже очень отдалёнными. Рядом с этим результатом выясняется и другой общий биологический факт: органический мир являет нам как бы непрерывную лестницу существ, представляющих постепенные ступени усовершенствования, начиная с простых одноклеточных организмов и кончая человеком. То же оправдывается в относительно отдельных органов: мы нередко можем проследить, как они возникли, чрез какие ступени усовершенствования прошли, пока достигли высшего развития. Как же, наконец, объяснить себе эту сложную сеть взаимного сходства, эту постепенно восходящую лестницу живых существ? Очевидно, самое простое, самое естественное, невольно навязывающееся уму объяснение следующее: все эти сходные существа произошли одни из других, сложные из простых, совершенные из несовершенных. Стоит на место неопределённого выражения «сродство» поставить ясное, реальное понятие «родство», - откинуть только одну букву с, - и всё станет просто и понятно.
Не если это предположение верно, то оно должно найти себе подтверждение в истории органического мира, т. е. в геологии. И действительно, в общих чертах, вся совокупность геологической летописи является в подтверждение этого взгляда. Она свидетельствует, что сложное появилось позже простого; чем отдалённее от нас эпоха, тем проще её обитатели и тем менее они похожи на современные организмы; с течением времени к ним присоединяются более сложные, которые вытесняют их; флора и фауна постепенно приближаются к современным. Сверх того, ископаемые позднейших формаций, находимые на различных точках земного шара, соответствуют существам, и теперь обитающим в этих странах, как это показывает сравнение ископаемых и живущих форм Старого и Нового Света. Последовательность в появлении организмов соответствует, в общих чертах, последовательности в их усложнении, которую мы йы-тались выразить в наших классификациях. Так, например, хвойные растения, которые на основании сложных микроскопических исследований и длинного ряда умозаключений мы должны поместить между бесцветковыми растениями и высшими цветковыми, занимают как раз это место и в исторической последовательности их появления. Это согласное показание двух отраслей знания, руководящихся совершенно различными логическими соображениями и различными приёмами исследования, не может не убеждать в справедливости защищаемого воззрения.
Итак, все отрасли науки об органической природе согласно свидетельствуют о кровном родстве, о единстве происхождения организмов. Внося это воззрение, мы вносим свет и смысл во все наши сведения о природе; отказываясь от него, мы повергаем всё во мрак и сомнение.
-------------------------------
1. Это положение получает всё новые подтверждения, становясь чуть не самым убедительным доводом в пользу защищаемого взгляда. [Примечание 1918 г.]
-------------------------------
И, однако, несмотря на кажущуюся логическую обязательность этого заключения, такие умы, как Кювье, как Агассис, обогатившие науку значительной долей сюда относящихся фактов, решительно отказывались от такого заключения; они упорно утверждали, что каждая из сотен тысяч органических форм создана независимо от остальных. Против всех приведённых доводов они выставляли несомненный будто бы факт, - факт неизменчивости видов. Они говорили: все эти соображения о взаимном родстве организмов очень хороши, но до сих пор никто не видал, чтобы виды изменялись, чтобы они давали начало другим видам. Это-то убеждение, этот научный догмат о постоянстве видов и служил единственным доводом, препятствовавшим допущению учения о родстве всех организмов, о единстве органического мира. Необходимо было подорвать это убеждение в неизменяемости вида, доказать его несостоятельность, отсутствие под ним фактической почвы. И Дарвин блистательно выполнил эту задачу.
К сожалению, я не в состоянии изложить здесь весь ход его аргументации - не потому, что было бы невозможно представить её в такой доступной форме, чтобы вы сами могли быть судьями, на чьей стороне истина, но потому, что для этого потребовалось бы более времени, чем я имею в своём распоряжении. Остановлюсь только на одном примере, который и Дарвин считает наиболее убедительным.
Говорят, виды неизменчивы, вид не может настолько измениться, чтоб дать начало другому виду. Но вот пред нами голубь и вот другой голубь, - и вы видите, что ни один из них не похож на другого и ни один из них не похож на простого голубя, и всё же это - голуби и происходят от настоящего голубя, и, тем не менее, если б их нашли в естественном состоянии в природе, то не признали бы в них обыкновенных голубей, а установили бы не только два новых вида, но даже, пожалуй, два новых рода.
Ввиду таких фактов и других не менее убедительных доводов, приведённых Дарвином, учение о постоянстве вида уже более не выдерживает критики, а вместе с ним падает единственная преграда для принятия учения о единстве органического мира. Ничто не говорит против него, а всё свидетельствует в его пользу, следовательно, мы должны признать в нём единственное согласное с действительностью воззрение на органический мир. Как ни велика заслуга Дарвина в этом отношении, она ещё не составляет его главной заслуги. Всю силу доводов, приведённых Дарвином, сознавал уже и Ламарк, только Дарвин привёл в их защиту такую массу тщательно, критически проверенных фактов, что дальнейшее сопротивление стало невозможным. Этим он, так сказать, расчистил дорогу, проложил путь для той части своего учения, которая всегда остаётся связанной с его именем, - для той части, которая стремится разрешить основную задачу - причину совершенства и гармонии органического мира.
Мы допустили, таким образом, что все организмы находятся в кровном родстве, что они произошли одни из других медленным, непрерывным процессом исторического развития, о котором свидетельствует геология. Но почему же этот исторический процесс неуклонно вёл к совершенствованию, почему в основе органического мира лежит закон прогресса, а не обратное явление? Теория Дарвина даёт нам первый удовлетворительный ответ на этот вопрос.
Для объяснения этого закона прогресса Дарвин прибегнул к приёму до того оригинальному, до того с первого взгляда парадоксальному, что многие из его противников и обличителей, в том числе некоторые из наших отечественных, до сих пор не могут или не хотят его понять. Для объяснения того, что совершается в природе под влиянием физических сил, он обратился за сравнением к тому, что совершается под влиянием разумной воли человека.
Все искусственные произведения человека, выведенные им породы животных и растений, несут несомненный отпечаток совершенства, разумеется, условного, т. е. с точки зрения пользы человека, а не пользы самого организма. Во всех этих организмах отражается мысль и воля человека; они представляют осуществление известных задуманных им целей. Каким же путём осуществлял он эти цели? Каким путём заставил он органические формы изменяться соответственно его желанию? Для этого в практике садоводов и скотоводов давно существует один общий приём, так называемый отбор. Он основан на следующих двух общих свойствах организмов, на следующих двух коренных законах. Похожи ли дети на своих родителей? И да и нет, вообще говоря, похожи, но не безусловно. Это да есть заявление одного закона природы - закона наследственности; это нет есть заявление другого закона природы - закона изменчивости. Органические существа могут неизменно передавать свои особенности потомству, но могут также изменяться и передавать свои изменения потомству. Не существует двух организмов, безусловно между собою сходных,-семена, взятые с одного растения, из одного плода, обнаруживают различия, и эти различия часто передаются потомству. Сочетанием этих двух свойств, наследственности и изменчивости, т. е. наследственной передачей изменений, человек пользуется для того, чтобы по своему желанию, так сказать, лепить органические формы. Изменчивость доставляет ему необходимый материал, наследственность даёт средство закреплять и накоплять этот материал. Для этого он только тщательно в каждом поколении отбирает наиболее соответствующие его целям существа и оставляет их плодиться отдельно. В этом заключается весь несложный приём отбора, несложный по основной мысли, но требующий громадной наблюдательности и навыка для удачного осуществления. В тех случаях, когда отбор производится на большую ногу, как, например, в садоводстве, весь процесс ограничивается истреблением менее удовлетворительных существ; тщательно выпалывая в своей гряде все неудовлетворительные экземпляры, не дозволяя им оставлять потомства, садовод не только сохраняет, но из года в год совершенствует свою породу, заставляя её приближаться к задуманному им идеалу.
Убедившись, что вся тайна успеха при выводе искусственных пород заключается в этом процессе отбора или браковки, Дарвин ставит вопрос, не существует ли в природе отбора, безличного отбора, отбора без отбирающего лица, без руководящей воли, как в отборе человека, а исключительно под влиянием известных нам свойств организмов и окружающей среды?
Для того, чтобы скачок не показался слишком резким, он напоминает, что в деле усовершенствования пород животных и растений человек только недавно является сознательным деятелем; он поясняет, что систематическому, сознательному отбору предшествовал отбор бессознательный, в котором по отношению к достигаемому результату человек является совершенно бессознательной стихийной силой. Так, например, дикари в голодные годы бывают вынуждены сокращать число своих собак: очевидно, они всегда истребляют менее удовлетворительных животных, и в результате оказывается улучшение породы, которое вовсе не имелось в виду, так как дикарь, если б мог, сохранил бы и менее удовлетворительных животных.
Значит, вместо того, чтобы спрашивать, существует ли в природе бессознательный отбор, мы можем сделать более простой, более определённый вопрос, - существует ли в природе уничтожение, истребление неудовлетворительных существ?
В ответ на этот вопрос Дарвин развёртывает перед нами кар-тину истребления, совершающуюся вокруг нас ежечасно, ежеминутно, на каждом шагу, и в таких размерах, перед которыми невольно теряется мысль. Доказательство существования такого процесса основывается на следующих незыблемых численных данных. Воспроизведение живых существ неизменно связано с их размножением. Всякое растение, если бы оно существовало одно на земле, в самый короткий срок должно было бы завладеть всей доступной ему поверхностью земли. Если бы сохранилось всё потомство одного одуванчика, т. е. ветер разнёс бы все его семена, и каждое дало бы начало растению, то десятому поколению было бы тесно на земле. Если бы прорастали все семена одного обыкновенного в наших лесах растения - кукушкиных слёзок, то третье поколение - внуки одного растения - покрыли бы всю землю сплошным ковром. В одной капле воды помещается 30 000 000 тех бактерий, о которых в последнее время приходится слышать так много страшного, и это население удваивается каждые 20 минут. Даже человек, так медленно размножающийся, не представляет исключения; если б население повсеместно увеличивалось бы, как теперь в Соединённых Штатах*, то в 2535 году род человеческий покрыл бы всю землю, сушу и воду сплошной толпой, примыкая плечом к плечу.
Из этих цифр можно сделать один вывод. На каждый сохраняющийся организм гибнут миллионы; большая часть жизней гибнет в состоянии возможности. Но кто же будет этот избранник? Какое обстоятельство решит, кому из этих миллионов существ следует жить, кому умереть? Очевидно, между всеми
----------------------------------
* В 1878 г., когда читалась эта лекция, К. А. акцентировал внимание на Соединённых Штатах, как на стране демократической, выдвигая и в данном случае своеобразное обвинение российскому самодержавию. Ныне правящие круги в Соединённых Штатах Америки, а также в Великобритании, стоят во главе одной международной группировки, ставящей целью укрепление капитализма и достижение господства этих стран над другими народами. Эти страны возглавляют империалистические и антидемократические силы в международных делах»... В. М. Молотов, Тридцатилетие Великой Октябрьской социалистической революции. Госполитиздат, 1947 г., стр. 23. Ред.
-----------------------------------
конкурентами должна завязаться борьба или, вернее, состязание, призом которого будет жизнь. Но кто же произнесёт этот приговор? Слепые силы природы. И их приговор будет верен именно потому, что он будет слепой, механический, - недаром и самую идею правосудия мы себе представляем с повязкой на глазах, с весами в руках. Исход этого состязания, приговор природы, будет обусловливаться одними только достоинствами конкурентов: победителем выйдет тот, в организации которого окажется хотя бы одна ничтожная черта, делающая его более совершенным, т. е. более способным к жизни при данных условиях. И должно заметить, что одна победа не решает исхода борьбы, можно сказать, что каждый организм в каждый момент своего существования находится под давлением всех остальных организмов, готовых у него оспаривать каждую пядь земли, каждый луч солнца, каждый клок пищи. Над каждым существом постоянно висит вопрос «быть или не быть», и сохраняет оно своё право на жизнь только под условием - в каждое мгновение своего существования быть совершеннее своих соперников.
Итак, в этом состязании, в этой борьбе за существование решающим обстоятельством является собственное совершенство состязающихся, никакое другое условие немыслимо; значит, результатом этого процесса будет неизбежное сохранение наиболее совершенного, т. е. отбор. Отбор без отбирающего лица, самодействующий, слепой и безжалвстный, работающий без устали и перерыва в течение несметных веков, отбирающий одинаково и крупные внешние особенности и самые ничтожные подробности внутреннего строения - под одним только условием, чтоб они были полезны для организма; естественный отбор - вот причина совершенства органического мира; время и смерть - вот регуляторы его гармонии.
Таким образом, мы видим, совершенно изменяется старая телеологическая точка зрения, по которой мир существовал для человека. С точки зрения учения об естественном отборе всякая сколько-нибудь приспособленная форма органа может возникнуть лишь под условием - быть полезной для её обладателя, если же мы встречаем явное приспособление одного существа к потребностям другого, тогда польза должна быть взаимная, - таково, например, как увидим ниже, приспособление цветов к насекомым и насекомых к цветам, - польза этого приспособления обоюдная. Дарвин делает вызов - указать ему хотя на один орган, приспособленный не для пользы его обладателя, а исключительно для пользы другого существа, и такого органа не нашлось в природе. Гейне, следовательно, был прав, иронически давая понять своему собеседнику, что и бык и осёл существуют не для него, а для себя самих. Сохраняя старое слово - целесообразность, мы придаём ему новый смысл. Не в виду, не в ожидании пользы созидались все эти совершенные органы и целые организмы, а сама польза создала их. Вместо предполагаемой цели, мы имеем действительную причину. Совершенство органического мира не есть возможная, гадательная цель, а неизбежный, роковой результат законов природы.
Попытаемся сделать общую оценку этого учения во всей его совокупности, т. е. разумея под ним и родственную связь организмов, и их происхождение путём естественного отбора. Что говорит в пользу этой теории? - Всё. Что говорит против неё? - Ничего. Что можно ожидать от неё?- Многого, и если двадцатилетнее прошлое может служить ручательством за будущее, то она, конечно, оправдает эти надежды. Если я говорю, что всё свидетельствует в её пользу, то потому, что едва ли найдётся какая-нибудь отрасль биологии, в которую она не внесла бы новый свет и смысл. Если говорю, что ничто не свидетельствует против неё, то потому, что действительно до сих пор не выставили ни одного общего возражения, которое не было бы предусмотрено Дарвином в его книге или отражено в последующих изданиях. Предъявлялись и специальные возражения или, скорее, сомнения насчёт приложимости учения к тому или другому частному случаю, но и эти частные затруднения устранялись по мере их появления. Разбирать все эти возражения и ответы на них нам решительно невозможно по недостатку времени. Учению, обнимающему несметное число фактов, весь органический мир, несмотря на страстное желание, не могли сделать в течение двадцати лет ни одного веского возражения, - разве это уже не ручательство за его верность? Противники дарвинизма, чувствуя своё бессилие опровергнуть его, очень охотно бросают в глаза его защитникам упрёк: это только гипотеза. Этот упрёк особенно комичен в устах людей, которые сами стоят на почве гипотезы, произвольной, голословной гипотезы самостоятельного происхождения видов. Допустим, что теория Дарвина только гипотеза, но какое различие между двумя гипотезами? С одной стороны, гипотеза обобщающая, согласующая факты из самых разнородных областей знания, оправдавшаяся на бесчисленных случаях и дозволившая предвидеть другие, - гипотеза, не нуждающаяся ни в каких произвольных посылках, опирающаяся на двух, трёх общих законах природы, - гипотеза, не только удовлетворяющая идеальным стремлениям человека объяснять явления, но сделавшаяся, по справедливому замечанию Аза Грея, рабочей гипотезой, т. е. новой рабочей силой, в высшей степени плодотворной, побуждающей к свежей деятельности и открывшей новые области для исследования. С другой стороны, гипотеза о самостоятельности видов, основанная на совершенно произвольной, бездоказательной посылке, ничего не объясняющая, а, напротив, становящаяся на пути всякого объяснения, вносящая всюду мрак и недоумения, тормозящая всякий успех, отнимающая всякую энергию у исследователя, предваряя его, что он может открывать новые факты, но никогда не поймёт того, что откроет. Но учение Дарвина не есть только гипотеза в смысле простой догадки, это - необходимый, логически обязательный вывод из нескольких фактов, - вывод, от которого нельзя уклониться. Пусть опровергнут существование изменчивости, наследственности и быстрой прогрессии размножения, пусть опровергнут свидетельство геологии о несметном ряде веков, истекших со времени появления жизни на нашей планете, а до тех пор учение об естественном отборе является логически неизбежным выводом. Мы не в состоянии ещё доказать, как велики могли быть его результаты, но сомневаться в том, что этот процесс существует в природе, решительно невозможно.
«Естественный отбор, - говорит Дюбуа-Реймон, - не есть какое-нибудь эмпирическое правило, которое завтра может оказаться несостоятельным. Правда, мы ещё не можем признать за ним непогрешимости одного из тех физико-математических законов, которые управляют материальным миром. Но, тем не менее, вытекая из целой цепи умозаключений, он является обязательным для нашего ума выводом, занимающим положение среднее между правилом и естественным законом и ближе к последнему».
При оценке всякого учения мы необходимо можем о нём судить лишь на основании наших настоящих сведений. Будущее для нас темно. Быть может, со временем возникнет новое учение, которое разовьёт и видоизменит теорию отбора, об этом бесполезно гадать; одно только не подлежит сомнению, что расчёты с прошлым покончены. Если научная борьба ещё длится, то исход её уже давно выяснился, и в истории науки мало найдётся примеров такой решительной и блестящей победы.
«Это был взрыв, - говорит тот же Дюбуа-Реймон, - какого ещё не видывала наука, - так долго подготовлявшийся и так внезапно нагрянувший, так неслышно подведённый и так смертоносно разящий. По размерам и значению произведённого разрушения, по тому эхо, которое отозвалось в самых отдалённых областях человеческой мысли, это был научный подвиг, не имеющий себе подобного. В сферах чистой науки уже успели очнуться от первого впечатления. Столбняк уступил место спокойному обсуждению. Новое поколение, подросшее среди этой борьбы, со свежими силами становится во главе движения. Правда, ещё раздаются вопли нескольких одиноких чудаков, но наука, не обращая на них внимания, переходит к очередным делам, и теперь всеми сторонами признано, что теория самостоятельности видов, защищаемая Кювье и Агасоисом, должна уступить место учению Дарвина» *.
---------------------------------
* См.: Е. du Bois Reymond. - Darwin und Kopernicus. Reden, 11, 1887. E. du Bois Reymond. - Leibnitzsche Gedanken in der neueren Naturwissenschaft. Berlin, 1870. Ред.
---------------------------------
Я только что успел сказать, что мы не в состоянии разбирать вдесь возражения, предъявляемые против теории Дарвина, и отвечатьна них; но есть одно общее возражение или, скорее, обвинение, которое нельзя обойти молчанием, на которое нужно отвечать именно здесь. Это - старое, вечное обвинение, которое слышали и Сократы, и Галилеи, и Ньютоны, - слышали все, кто имел несчастье или высшее счастье вывести мысль из однажды проторённой колеи на новый широкий путь развития. Это - обвинение в безнравственности. Это обвинение можно услышать в устах любого болтуна, знающего теорию лишь по названию, но, что больно и обидно, то же обвинение можно слышать в устах людей, которые по силе своего таланта, по чистоте своих побуждений призваны быть учителями своего общества, своего народа.
Всё это ваше учение о борьбе за существование, - восклицают искренно или притворно негодующие обличители, - что же это, как не преклонение перед грубой силой; это - сила, попирающая право; кулак, торжествующий над мыслью; это - человеческие чувства, отданные в жертву животным инстинктам, это, наконец, - оправдание, апофеоз всякого зла и насилия. Но я боюсь, что я недостаточно красноречив в этой роли обвинителя, и потому прошу у вас позволения продолжать собственными словами одного из этих негодующих моралистов. «Разумом, что ли, дошёл я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно» *. Излишне пояснять, что это говорит нам коротко знакомый Левин. Должно сознаться, что вопрос поставлен ясно: учение о борьбе за
----------------------------------
1. Анна Каренина, ч. 8, стр. 78. [См. «Л. Н. Толстой. - Полное собрание сочинений», том 19, стр. 379. Ред.]
----------------------------------
существование, распространённое на человека, противоречит нравственному принципу любви. Чувство, совесть громко говорят - люби ближнего, разум, наука нашёптывают - души его. Можно ли на минуту колебаться в выборе? Вывод может быть один: во имя нравственности долой науку.
Но именно эта ясность, эта категоричность в постановке вопроса облегчают защиту. Вместо того, чтоб оправдываться, защищаться, приходится задать один вопрос самому обвинителю,- вопрос, сознаюсь, крайне невежливый, в благовоспитанном обществе даже нетерпимый, но, к сожалению, неизбежный почти всегда, когда приходится иметь дело с противниками и обличителями Дарвина, - это вопрос: читали ли вы книгу, которую так красноречиво обличаете? И, не дожидаясь ответа, можно ответить: нет, не читали. Потому что если бы читали, то знали бы, что в этой книге (1) находится III глава, которая исключительно посвящена нравственному чувству, чувству любви к ближнему, тому чувству нравственного долга, который заставляет нас жертвовать собою ради ближнего или ради идеи. Вы бы знали, что в этой книге есть ещё V глава, в которой разбирается происхождение этого нравственного чувства; вы бы, наконец, знали, что борьба за существование в применении к человеческому роду не значит ненависть и истребление, а, напротив, любовь и сохранение.
Вот что узнал бы Левин, если бы дал себе труд заглянуть в эту книгу; узнал бы и многое другое, узнал бы между прочим, почему это ему сказали в детстве именно то, что уже было у него в душе; узнал бы, что это учение даёт нам, быть может, единственное объяснение для так называемых прирождённых идей.
А так как он этого ничего не знает, то, очевидно, борется против врага, созданного его собственным воображением, понаслышке, налету, подхватив одно слово "борьба".
Но как же, в самом деле, объясняет Дарвин, что это начало борьбы становится в приложении к человеку началом, способствующим, а не препятствующим развитию нравственного чувства любви к ближнему? Очень просто: человек, - говорит он, - прежде всего существо социальное, стремящееся жить обществом, и эти-то социальные инстинкты, это чувстзо общественности становится исходной точкой нравственности.
В применении к человеку (отчасти и к некоторым животным, имеющим социальные инстинкты) борьба за существование не ограничивается борьбой между неделимыми, к ней присоединяется ещё борьба или состязание между собирательными единицами, - между семьями, между племенами, расами, а в этой борьбе или, вернее, состязании успех настолько же зависит от материальпой силы и умственного превосходства по отношению к врагам, как и от нравственных качеств по отношению к своим.
Поясним примером. Представим себе, например, два племени: одно, обладающее превосходством в отношении физической силы, но вовсе не обладающее материнскими инстинктами, - и рядом другое, в физическом отношении более слабое, но в котором сильно развиты инстинкты матери, забота о детях. Если первое и будет одолевать последнее племя в частных случаях прямой борьбы, то конечный результат естественного отбора несомненно будет в пользу второго. Любовь матери, это самое идеальное из чувств, есть в то же время самое могучее оружие, которым слабый, беззащитный человек должен был бороться против своих сильных соперников не в прямой, а в более важной, косвенной борьбе за существование. Итак, нравственные качества неделимых несомненно полезны для собирательных единиц. Общество эгоистов никогда не выдержит борьбы с обществом, руководящимся чувством нравственного долга. Это нравственное чувство является даже прямой материальной силой в открытой физической борьбе. Казалось бы, что человек, не стесняющийся никакими мягкими чувствами, дающий простор своим зверским инстинктам, должен всегда одолевать в открытой борьбе, и однако на деле выходит далеко пе так. «Превосходство дисциплинированных армий, - справедливо замечает Дарвин, - над дикими ордами заключается главным образом в том нравственном доверии, которое каждый солдат имеет к своим товарищам».
Моралисты обыкновенно не любят, когда о нравственности, о добродетели говорят с утилитарной точки зрения; они видят в этом какое-то оскорбление, а менаду тем сами, когда желают доказать её необходимость, приводят те же утилитарные доводы. Спросите их, на что нужна нравственность, - вот Левина не нужно даже и спрашивать, он сам за несколько строчек до приведённого места даёт нам ответ: если бы я не имел этих верований, я бы грабил, лгал, убивал. Значит, нравственность препятствует вам наносить вред обществу, значит, нравственность, какого бы она ни была происхождения, прямо полезна, а всё полезное, будет ли то материальная особенность строения или идеальное чувство, - подлежит естественному отбору, т. е. сохранится и будет совершенствоваться.
Следовательно, по мнению Дарвина, нравственное чувство берёт начало в социальных инстинктах человека. Прежде всего выработалось понятие долга по отношению к ближнему и затем уже по отношению к самому себе и высшему нравственному идеалу. Тот нравственный разлад, на который так любят указывать моралисты, та внутренняя борьба между материальными аппетитами и чувством долга - только остаток борьбы между эгоистическими инстинктами ветхого человека с его исключительно индивидуальными стремлениями п социальными инстинктами человека, созданного обществом и для общества. И развилось это чувство, по мнению Дарвина, из самого святого, самого древнего чувства - чувства матери, расширяясь постепенно на всю семью, на племя, расу, чтоб в идеальной форме обнять всё человечество. Современный дикарь ценит правдивость, честность, - но только по отношению к своим; обмануть врага считается добродетелью. Да и мы, европейцы,- замечает Дарвин, - точно ли мы всегда ценим правдивость ради правдивости, - точно ли у нас нет двух мерок, для своих и для чужих? Если вы в атом сомневаетесь, - говорит он, - посмотрите на дипломатов.
К сожалению, недостаток времени вынуждает меня говорить почти общими местами и этим отступать от самого духа этого учения, которое никогда, ни на минуту не покидает фактической почвы, которое и эти идеи подкрепляет массой фактов. Но я всё же надеюсь, мне удалось вас убедить, что Дарвин не проповедует людоедства, как в том желали бы уверить его нравственные противники. Напротив того, признавая в нравственном начале, в любви к ближнему, высший атрибут человека, он только старается доказать, что это начало полезно и потому необходимо, роковым образом должно побеждать начало эгоизма, - он только старается доказать необходимость нравственности, с очевидностью какой-нибудь механической истины.
Итак, моралистам, подобным Левину, мы отвечаем: прежде всего познакомьтесь с этим учением, в которое бросаете камнем, а затем чистосердечно, положа руку на сердце, отвечайте, что нравственнее: утверждать ли, что ближнего любить можно, хотя это не разумно, или утверждать, что ближнего любить должно потому именно, что это разумно? Что нравственнее: утверждать ли, что голос совести противоречит голосу рассудка, или принимать, что совесть - только безличный разум бесчисленных поколений, предшествовавших нам на пути развития? Что, одним словом, нравственнее: голословно ли утверждать, что нравственность противна разуму, или пытаться доказать, как это делает Дарвин, что нравственность есть только высший разум?
Желая принести науку в жертву своей условной нравственности, вы оказываете ей плохую услугу, - вы клевещете на науку, но ещё более клевещете на свою нравственность.
От учения переходим к учёному; посмотрим, в каком отношении находится учение к самой личности автора, каким качествам лица обязано оно своим успехом.
Прежде всего, - тому неуловимому, не поддающемуся анализу свойству, которое, за неимением более точного определения, мы называем гениальностью. В области естествознания всякая действительно плодотворная научная мысль, - мысль, раскрывающая науке новые горизонты, представляет три момента, три ступени развития, почти соответствующие тем трём ступеням развития, чрез которые, по мнению положительной философии, прошла вообще человеческая мысль. Это, во-первых, ступень угадывания истины - ступень творчества; за ней следует ступень логического развития этой творческой мысли во всех её последствиях и, наконец, третья ступень- проверки этих выводов путём наблюдения или опыта,- ступень собственно научного исследования. Эта первая ступень - ступень творчества - и составляет главную особенность гения, - всё равно, выразится ли это творчество в научной гипотезе, философской системе или поэтическом произведении, - всё равно, называется ли этот гений Шекспиром, Спинозой или Ньютоном. Но между тем как мысль поэта проходит только одну стадию, мысль философа - две, мысль учёного необходимо должна пройти все три. Творчество поэта, диалектика философа, искусство исследователя - вот материалы, из которых слагается великий учёный*.
Толпа любит разоблачать этот процесс научного творчества, она думает, что может захватить гения врасплох, в самом процессе творчества и объяснить его какой-нибудь внешней, механической случайностью. Она любуется в Пизанском соборе паникадилом, открывшим Галилею основные законы механики; она пересказывает анекдот об яблоке, открывшем Ньютону закон тяготения; к этим легендарным паникадилам и яблокам со временем, вероятно, присоединится ещё какое-нибудь стойло, открывшее Дарвину закон естественного отбора. Всё это может быть и верно; но верно и то, что яблоко падало и до Ньютона, садоводы и скотоводы выводили свои породы и до Дарвина,- но только в мозгу Ньютона, только в мозгу Дарвина совершился тот смелый, тот, казалось бы, безумный скачок мысли, перескакивающей от падающего тела к несущейся в пространстве планете, от эмпирических приёмов скотовода - к законам, управляющим всем органическим миром. Эта способность
----------------------------------
* Приведённая вдесь характеристика творческого процесса поэта, философа и учёного, конечно, условна и схематична. Ред.
----------------------------------
угадывать, схватывать аналогии, ускользающие от обыкновенных умов, и составляет удел гения. Но если и поэтическое творчество, конечно, основывается на обширном запасе наблюдений, - то это несомненно по отношению к творчеству научному. Изобретению научной гипотезы необходимо должно предшествовать возможно полное знание тех фактов, которые она должна объяснить. Но именно это сочетание двух условий - творчества и обширного запаса сведений в одном лице - и составляет редкое явление. С одной стороны, можно встретить учёных, обладающих громадным запасом сведений, обладающих аналитической способностью изучать частные явления и обогащать этим материалом науку, но неспособных к синтетической работе мысли, -неспособных связывать, обобщать этот сырой материал. С другой стороны, можно встретить умы, которые, тяготясь разработкой частностей, пытаются истолковать природу путём смелых догадок, построенных на очень тесном и шатком фундаменте, забывая, что достоинство этого синтетического труда находится в прямой зависимости от качества предшествовавшего ему труда аналитического. Но, что ещё страннее, бывают случаи, что обе эти деятельности, совмещаясь в одном лице, тянутся, не сливаясь, как бы две самостоятельные струи; в своей аналитической деятельности учёный стоит на строгой почве факта,- в области обобщений довольствуется смелыми сравнениями, отдалёнными аналогиями; принимая возможное за вероятное, вероятное за истинное, он всё выше и выше возводит своё здание - на песке. Примером подобной личности был отчасти Ламарк; строгий учёный в области специальных исследований, - в области гипотез он был нередко мечтателем: он никак не мог примириться с мыслью, что наука - дитя своего времени, что забегать вперёд, дополнять отсутствующие факты умозрениями и догадками невозможно. Этим объясняется его неудача. Блестящие, вполне верные мысли разделили общую участь с его увлечениями: они не устояли против холодной критики Кювье.
Злоупотребление умозрением, неправильное отношение к роли гипотезы в науке вызвали в биологических науках понятную реакцию; явилось воззрение, что настоящее назначение науки заключается в разработке частностей. Явились целые полчища специалистов, различных истов и логов, размежевавших природу на мелкие участки и не желавших знать, что творится за пределами их узкой полосы. Смешивая осторожность с ограниченностью, трезвость и строгость мысли - с отсутствием всякой мысли, эти пигмеи самодовольно провозглашали, что наш век - не век великих задач, а всякого, пытавшегося подняться над общим уровнем, чтобы окинуть взором более широкий горизонт, величали мечтателем и фантазёром.
Такого-то мечтателя, созидающего мир из глубины своего сознания, полагали они встретить в Дарвине при первом слухе об его учении, и жестоко ошиблись. Перед ними был не мечтатель, даже не кабинетный учёный, знакомый с природой из книг и музеев, - перед ними был человек, видавший природу лицом к лицу. Зоолог, геолог, ботаник, совмещавший в себе почти все современные биологические знания, он изучал эту природу и в девственных лесах Бразилии, и в соседнем огороде, и в водах Великого океана, и у себя на голубятне. Он мог сказать всем этим специалистам, заподозрившим его в неосновательности, в поспешности, что не менее их потрудился на поприще специальных исследований, - только у него все эти исследования клонились к одной общей цели. В нём никогда не было разлада между аналитической и синтетической деятельностью; обе они составляли одно целое, одна служила необходимым дополнением и продолжением другой. Весь этот громадный материал - результат целой жизни - был подчинён одной идее, которую можно было развить в б положениях, на двух страничках. Едва ли в истории наук можно найти второй пример деятельности, представляющей столько разнообразия в частностях при таком единстве общего замысла. Итак, на первой стадии развития своего труда Дарвин представляется нам творцом гениальной мысли, опирающейся на колоссальный запас фактов.
Переходим ко второй стадии. Ещё мало напасть на счастливую мысль, - нужно её развить. На этой стадии натуралист наиболее нуждается в том качестве, которое особенно характеризует деятельность философов и математиков, - в способности выследить мысль во всех её изгибах, усмотреть, до малейших подробностей, последствия, вытекающие из общего положения, предупредить все возможные противоречия. И в этом отношении труд Дарвина представляется редко досягаемым образцом. Мы уже говорили, что ему не было предъявлено ни одного веского общего возражения. В развитии своей идеи никогда не покидает он фактической почвы, никогда (кроме одного случая, который он зато и обставил всевозможными оговорками) не застанете его за чисто умозрительными, отвлечёнными рассуждениями. Никогда не увлекается он вопросами, неразрешимыми при современном состоянии науки: таково, например, его отношение к вопросу о самопроизвольном зарождении и первоначальном появлении организмов; как ни старались его вовлечь в обсуждение этого вопроса, высказывая в печати предположения о том, каковы должны быть его мнения, - он упорно хранил молчание*. И нельзя не заметить своеобразности его способа аргументации; непривычному читателю кажется, что сочинение имеет чисто повествовательный характер; вам кажется, что автор всё только рассказывает, а не доказывает, и только когда в конце главы или книги, в нескольких мастерских чертах, он подводит итог, вы убеждаетесь, что его цель достигнута, что остаётся только сдаться перед очевидностью его доводов.
Следовательно, и по отношению к этой второй ступени развития научной мысли приходишь к заключению, что едва ли когда учёному представлялась такая сложная по своим последствиям логическая задача, - задача, обнимающая целый цикл
----------------------------------
* Отношение Дарвина к вопросу о самопроизвольном зарождении едва ли можно объяснить тем, что вопрос этот был неразрешим при тогдашнем состоянии науки. В 1862 г. Луи Пастер окончательно опроверг теорию о существовании самопроизвольного зарождения микроорганизмов в современных условиях. О блестящих исследованиях Пастера, связанных с разрешением этого вопроса, К. А. говорит в своём очерке «Луи Пастер» (В настоящем издании см. т. II, стр. 239, а также Соч., т. V, стр. 191). Сравни также стр. 99 этого тома. Ред.
----------------------------------
наук, начиная геологией и кончая психологией, и едва ли когда все логические последствия такой сложной мысли были выслежены, почти истощены, в таком совершенстве.
Переходим к третьей и последней ступени - к фактической проверке приобретённых выводов. Здесь, как в выборе предмета, так и в его обработке, открывается простор для применения способностей собственно учёного, здесь обнаруживается искусство исследователя. Как почти вся деятельность, предшествовавшая появлению его книги «О происхождении видов», была подготовлением к ней, так вся последующая деятельность, до настоящей минуты, была её разъяснением и подтверждением. Каждые два, три года появлялось по одному или по два, знакомых каждому натуралисту, зелёных томика, заключавших или развитие положений, находящихся в его книге, или их применение к какому-нибудь частному случаю (1). При выборе этих частных случаев он умышленно останавливался на самых сложных вопросах, на изучении тех поразительно приспособленных органов, которые своей необъяснимой, чудесной целесообразностью отталкивали прежних исследователей, и каждый раз успевал показать, что эти явления объяснимы с его точки зрения.
Так, в одном сочинении * он описывает поразительные приспособления в форме цветков орхидей, которые способствуют их опылению при помощи насекомых, перелетающих с цветка к цветку. В другом сочинении ** описаны клонящиеся к той же цели приспособления у множества других растений. Эти исследования открыли новое обширное поле деятельности для ботаников, и вопрос этот уже имеет богатую литературу.
----------------------------------
1. Примером первого служит появившееся в 1868 г. сочинение «О приручённых животных и возделываемых растениях», представляющее в двух томах материалы в подкрепление положений, высказанных в одной главе его книги «О происхождении видов».
* «Приспособления орхидных к опылению насекомыми», 1862 г. Ред.
** «О различных формах цветков у растений, принадлежащих к одному и тому же виду», 1869 г. Ред.
-----------------------------------
Но существование этих сложных приспособлений, существование этой гармонии между организацией существ, относящихся к различным царствам природы, может быть объяснено, с точки зрения теории естественного отбора, только в таком случае, если допустить взаимную пользу этого явления. Для насекомых эта польза очевидна: они посещают цветы для того, чтобы питаться их мёдом. Но какая же польза растению от этих посещений? Относительно орхидных объяснение было бы ещё просто: большая часть из них без содействия насекомых вовсе не могла бы оплодотворяться; относительно остальных приходится допустить, что для растения вообще полезно, чтобы оно оплодотворялось не своей, а чужою пыльцою; и вот Дарвин предпринимает целый ряд экспериментальных исследований, иногда тянущихся целые десять лет и составляющих содержание третьей книги*. В результате оказывается подтверждение, по отношению к растению, закона о вреде браков в близких степенях родства и, следовательно, о пользе перекрёстного опыленпя.Таким образом, эти три томика составляют целую, всесторонне обработанную научную доктрину, бросающую новый свет на тёмное явление полозого размножения и разъясняющую значение частей цветка, его формы, развития, цвета и запаха, а все вместе являются доказательством справедливости той теории, которая послужила ключом для этого объяснения.
Такой же результат получился и по отношению к насекомоядным растениям. Факт, что лпстья некоторых растений обладают раздражительностью, так что захлопываются от прикосновения насекомых, был давно известен, но учёные не хотели верить, что растение может питаться пойманными насекомыми, - это казалось им слишком чудесно-целесообразным. Но с точки зрения естественного отбора такое сложное приспособление могло возникнуть только в силу полезности этого процесса, как питания. Дарвин предпринимает исследование и раскрывает целый ряд поразительных фактов, поставивших
-------------------------------------
* «Действие перекрёстного опыления и самоопыления в растительном мире», 1876 г. Ред.
-------------------------------------
учение о плотоядности растений вне сомнения и показавших, что это явление далеко не так редко, как полагали *.
Вьющиеся растения доставляют ему третий пример, подкрепляющий его теорию (1).
Наконец, он не остановился и перед самой трудной задачей - применения своего учения к вопросу о происхождении человека, его физических, умственных и нравственных свойств, и успел в этом, насколько ему позволила сложность задачи и скудность фактических данных.
Подводя итог всей научной деятельности Дарвина, прежде всего встречаемся с поразительным явлением - целой 70-летней жизни, посвященной развитию одного учения, а переходя к оценке самого учения, мы должны признать в учёном творца гениальной гипотезы, обладающего неотразимой логикой и талантом исследователя, - двумя качествами, дозволившими ему выследить и проверить новыми фактами справедливость этой гипотезы и, таким образом, превратить её в несомненную научную теорию. Одним словом, мы должны признать в нём редкое гармоническое сочетание тех трёх основных качеств, которые образуют идеальный тип учёного.
Немаловажным элементом успеха его учения было и мастерское, сжатое изложение его знаменитой книги, написанной притом языком, доступным всякому образованному человеку, привыкшему к серьёзному чтению. Учение, охватывающее весь органический мир, требующее томов оправдательных документов, затрогивающее самые запутанные вопросы естествознания, сжато в одном небольшом томике, в одной заключительной главе, в одной последней страничке. Паскаль оканчивает одно из своих писем остроумным парадоксом: извиняясь в том, что написал такое длинное письмо, он оправдывается тем, что не
-----------------------------------
1. Последнее сочинение Дарвина, находящееся в связи с его теорией, именно: «О способности растений к движению», доказывает, что движение вьющихся стеблей, равно как и другие случаи целесообразных движений, вытекают из одного общего свойства растений и, следовательно, могли возникнуть и развиться путём отбора, в силу своей полезности.
2. Книга Дарвина «Насекомоядные растения» вышла в 1875 г. Ред.
-----------------------------------
имел времени написать более короткое. Когда двадцать лет обдумываешь свои мысли, тогда имеешь время изложить их в ясной и сжатой форме.
Но не одним умственным качествам Дарвина следует приписать успех его научной деятельности. Над всеми этими качествами господствует в нём одно общее нравственное качество, признаваемое за ним даже врагами, это - его научная добросовестность, его правдивость. Редкий учёный умел так вполне отрешиться от всякого личного чувства по отношению к защищаемой идее. Редкий учёный встречал с такою готовностью, с таким удовольствием всякое возражение, взвешивал и обсуждал его, хотя бы оно шло из такого скромного источника, к которому иной второстепенный учёный отнёсся бы только с презрительным высокомерием. Никогда не прибегал он к каким-нибудь полемическим приёмам, имеющим целью прикрыть слабый довод, напротив, находя довод слабым, он сам первый обращал на это внимание. Строгий судья своих идей, он никогда не унижался до роли их адвоката. На каждом шагу можно убедиться, что и чуждое возражение и свой довод он ценит лишь настолько, насколько они касаются дела, не обращая внимания на то, задевают ли они или защищают его авторитет. Личная слава для него будто не существует, он дорожит только торжеством своей идеи, и даже нельзя сказать своей идеи, а просто идеи, потому что бескорыстно готов был уступить другому право на эту идею - плод двадцатилетних трудов и размышлений. Доказательством тому служат обстоятельства, при которых появилась его первая записка, заключающая общие положения его учения. В том же заседании Линнеевского общества, о котором я упомянул, была представлена самим Дарвином записка его знакомого Уоллеса о том же предмете, и если бы не вмешательство Лайеля и Гукера, настоявших, чтобы в том же заседании была прочтена записка Дарвина, идеи которого им были известны уже почти двадцать лет, то право первенства осталось бы за Уоллесом. В эгом замечательном самообладании, в этом полном отрешении от своей личности должно видеть главную причину, почему он никогда не был ослеплён, всегда ясно видел, где истина, и совершенно избег увлечений.
Если ко всему, что мы успели узнать о деятельности Дарвина, прибавить, что с самого своего возвращения из кругосветного плавания и до настоящей минуты он никогда не пользовался полным здоровьем, то получаешь ещё более высокое понятие о тех нравственных силах, которые поддерживали его в его неутомимой деятельности. Словом, с какой стороны ни попытаешься оценить этого человека, проникаешься невольным к нему удивлением, но это чувство ещё более возрастает, когда испытаешь непосредственное обаяние этой личности, столько же симпатичной, как и гениальной. Когда попадёшь в Даун, когда переступишь порог этого небольшого кабинета, в котором ежедневно вот уже полвека работает этот могучий ум, когда подумаешь, что через минуту очутишься в присутствии человека, которого потомство поставит наряду с Аристотелями и Ньютонами, невольно ощущаешь понятную робость, но это чувство исчезает без следа при первом появлении, при первых звуках голоса Чарлза Дарвина. Ни один из его известных портретов не даёт верного понятия об его внешности; густые, щёткой торчащие брови совершенно скрывают на них приветливый взгляд этих глубоко впалых глаз, а главное, все портреты, в особенности прежние, без бороды, производят впечатление коренастого толстяка, довольно буржуазного вида, между тем как в действительности высокая, величаво спокойная фигура Дарвина, с его белой бородой, невольно напоминает изображения ветхозаветных патриархов или древних мудрецов. Тихий, мягкий, старчески ласковый голос довершает впечатление; вы совершенно забываете, что ещё за минуту вас интересовал только великий учёный; вам кажется, что перед вами - дорогой вам старик, которого вы давно привыкли любить и уважать как человека, как нравственную личность. Во всём, что он говорил, не было следа той узкой односторонности, той неуловимой цеховой исключительности, которая ещё недавно считалась необходимым атрибутом глубокого учёного, но в то же время не было и той щекотливой ложной гордости, не редкой даже между замечательными учёными, умышленно избегающими разговора о предметах своих занятий, чтобы не подумали», что весь интерес их личности исключительно сосредоточен на их специальной деятельности. В его разговоре серьёзные мысли чередовались с весёлой шуткой; он поражал знанием и верностью взгляда в областях науки, которыми сам никогда не занимался; с меткой, но всегда безобидной иронией характеризовал он деятельность некоторых учёных, высказывал очень верные мысли о России по поводу книги Макензи-Уоллеса, которую в то время читал; указывал на хорошие качества русского народа и пророчил ему светлую будущность. Но всего более поражал его тон, когда он говорил о собственных исследованиях, - это не был тон авторитета, законодателя научной мысли, который не может не сознавать, что каждое его слово ловится налету; это был тон человека, который скромно, почти робко, как бы постоянно оправдываясь, отстаивает свою идею, добросовестно взвешивает самые мелкие возражения, являющиеся из далеко не авторитетных источников. В то время он производил опыты над кормлением росянки мясом, - опыты, вызванные сделанными ему возражениями, что он не доказал экспериментальным путём пользы этого процесса для растения. Разговорившись об этом, он повёл меня в оранжерею, чтобы я мог быть свидетелем, что он, «кажется, не ошибается в своих выводах). Нечего говорить, что появившаяся позднее работа вполне подтвердила все его ожидания. Это живое, несмотря на преклонные годы, отношение к делу, эта тревожная забота о том, точно ли он успел охватить все стороны вопроса, это постоянное недоверие к своей мысли и уважение к мысли самого скромного противника производят глубокое впечатление, но это впечатление достигает высшей степени при виде того полнейшего отсутствия озлобления или горечи, при виде той добродушной улыбки, которая оживляла его лицо каждый раз, когда разговор случайно касался тех преследований, которым его идеи подвергались в его отечестве и за его пределами.
Позвольте мне закончить этот, несколько затянувшийся, но, боюсь, слишком бледный очерк личности и учения Дарвина последними словами, которые я слышал из уст этого гениального человека. Хотя они прямо не относятся к предмету этой лекции, зато кстати напомнят нам о той главной цели, ради которой мы собственно собрались в эту залу (1).- Утомившись продолжительным оживлённым разговором, он простился со мной и, оставив меня со своим сыном, удалился, чтобы отдохнуть, но через несколько минут возвратился в комнату со словами: «Я вернулся, чтоб сказать вам только два слова. В эту минуту (это было в июле 1877 г.) вы встретите в этой стране много дураков, которые только и думают о том, чтобы вовлечь Англию в войну с Россией, но будьте уверены, что в этом доме симпатии на вашей стороне, и мы каждое утро берём в руки газету с желанием прочесть известия о ваших новых победах» (2).
Против этих сочувственных слов, я надеюсь, не станут возражать даже самые ожесточённые из наших отечественных обличителей и порицателей великого учёного; что же касается до меня, то я готов и в этих немногих словах видеть два основных качества, характеризующих всю деятельность этого человека; я узнаю в них проницательность мыслителя, сумевшего возвыситься над предрассудками своего народа, точно так же как в своём учении он сумел возвыситься над предрассудками своего века, я узнаю всеми, даже врагами признанную правдивость отважного борца за истину, открыто, честно, смело высказывающего свои убеждения, нимало не заботясь о том, суждено ли им встретить в окружающей среде одобрение или порицание.
-----------------------------------
1. Лекция читана в пользу учреждения университетской стипендии для детей воинов и врачей, пострадавших в последнюю (1877) войну.
2. Что бы сказал великий мыслитель и честнейший человек, так клеймивший своих соотечественников в 1877 году, о современных правителях, заправляющих жалким английским народом, отшатнувшимся от своих светлых политических преданий! [Примечание 1918 г.]
-----------------------------------