В 90-х годах промышленность России быстро развивалась. В самом конце XIX века число рабочих достигло 2 792 тысяч.
Подъем промышленности наблюдался повсюду: и в центральных районах страны, и на Урале, и на юге. В особенности заметен был рост крупных металлообрабатывающих предприятий в столице, а также в Донбассе и на Урале. Так, например, на юге России в 1887 году было всего лишь два крупных металлургических завода (Юза и Пастухова), а через десять-двенадцать лет возникло семнадцать новых больших чугуноплавильных заводов и еще двенадцать заводов строилось.
На Урале расширялись существующие чугунно и медеплавильные заводы, строились и вводились в действие новые домны, возникали при заводах новые крупные цехи.
Этот бурный расцвет промышленности был связан со значительным и быстрым развитием железнодорожной сети. Если в 90-х годах в среднем ежегодно прокладывалось около двух тысяч километров новых железнодорожных путей, то в последние годы этого периода (1898—1900) рельсовый путь был проложен на протяжении более двенадцати тысяч километров. Шло спешное строительство Великого Сибирского пути, дававшего выход заволжскому и сибирскому хлебу к прибалтийским и черноморским портам. Эта «весна капитализма», закончившаяся очень скоро известным кризисом промышленности в самом начале 900-х годов, требовала в 90-х годах прошлого века немало рабочих рук, прилива в крупные промышленные города новых и новых тысяч рабочих.
Петербург в середине 90-х годов XIX века был центром быстро развивающейся промышленности России. В столице сосредоточивались металлообрабатывающие, судостроительные, судоремонтные и другие заводы. Большое развитие получила и текстильная промышленность. В особенности чувствовался рост промышленности за городскими заставами, где на десятки километров тянулись однообразные фабрично-заводские здания, длинные бараки общежитий и различные подсобные, складские помещения.
Едва ли не самым густонаселенным, застроенным новыми фабриками и заводами был район за Невской заставой — Шлиссельбургский тракт, простиравшийся по левому берегу Невы километров на пятнадцать. Отовсюду поднимались густые клубы дыма механических заводов, текстильных фабрик. Невский механический завод был расположен у заставы. Рабочие нередко называли этот завод Семянниковским — по фамилии одного из его владельцев.
За Семянниковским заводом более чем на полтора километра раскинулись производственные и подсобные помещения общества «Александро-Невской мануфактуры», возглавляемого миллионером немцем Палем. Рядом — корпуса бумагопрядильной и ткацкой фабрики Губбарта и К°, фактическим руководителем которой был ненавидимый рабочими за бесконечные притеснения и издевательства англичанин Максвель.
Поблизости расположились кирпичные здания Александровского сталелитейного завода и мастерские Николаевской железной дороги.
Большое место занимали вагоностроительные и ремонтные мастерские. И совсем уж в тумане от вечного дыма и копоти заводов виднелся фарфоровый завод.
На правом берегу Невы находились корпуса фабрики англичанина Торнтона и К° — «Товарищество шерстяных изделий», выпускавшей десятки тысяч метров сукна, различных тканей.
Весь длинный Шлиссельбургский тракт с его низенькими одноэтажными домишками в 90-х годах казался проходным двором, по которому круглые сутки то на дневную, то на ночную смену шли и шли тысячи рабочих.
Тяжелые условия работы, всевозможные притеснения со стороны мастеров и администрации заводов и фабрик уже давно вызывали глухое недовольство рабочих. То в одном, то в другом городе России вспыхивало открытое недовольство системой заработной платы, непомерными штрафами и прямым обсчитыванием рабочих. В середине 90-х годов рабочие все чаще и чаще стали прибегать к забастовкам. В фабрично-заводских районах столицы зрели новые, грозные силы.
***
По приезде в Петербург Бабушкин хотел поступить на Балтийский завод, один из крупнейших в столице. Но как ни старался молодой рабочий устроиться на этом заводе хотя бы подручным слесаря, ни один мастер не взял его в свою мастерскую.
Денег почти т было,, и нельзя было ждать, когда, может, был, на Балтийском заводе освободится местечко. Бабушкин решил попытать счастья на других заводах.
Расспрашивая возвращавшихся с работы слесарей, он узнал, что за Невской заставой требуются слесари на большой механический завод Семяжникова. Поступить туда оказалось тоже нелегко: надо было «угостить» мастера, да и еще кое-кого из конторы. Сохранилась запись табельщика в алфавитной книге завода: «Бабушкин Иван, крестьянин Вологодской губернии, Тотемского уезда, села Леденгского, поступил 16 июня 1891 года по рабочему № 323 в механическую мастерскую».
Бабушкина зачислили «в партию», то-есть на сдельную работу, поручаемую группе рабочих. Следовало выставить для всей партии «спрыски». Но денег для угощения такого количества людей у Бабушкина не было. Нарушать обычай не допускалось ни под каким видом.
— Хоть лопни, а спрыски чтоб были! — категорически предложил: новому слесарю механической мастерской старшой партии. Впрочем, он же подсказал Бабушкину взять под поручительство всех членов группы выпивку и закуску в долг, с тем чтобы из первых же получек погасить его.
Бабушкин согласился, и в первый день его работы на заводском дворе состоялись традиционные «спрыски».
Став полноправным членом группы, Бабушкин рьяно принялся за дело. За работу платили, поштучна, и поэтому приходилось трудиться изо всех сил, совершенно не считаясь со временем и думая лишь о том, как бы сосед не обогнал в обработке такой же детали. Рабочие получали; определенный процент на каждый заработанный всей партией рубль. Не состоявшие в партии этого процента, не получал. И фазу сказалась резкая разница в работе ученика - слесаря кронштадтских мастерских и слесаря - рабочего Семянниковского завода. В Кронштадте Бабушкин работал поденно и особенного утомления от работы не чувствовал. Здесь, же он повал словно в. ад.
«Совсем не то — пишет Бабушкин в «Воспоминаниях», — работа сдельная,, поштучная: на этой работе человек себя не жалеет, от положительно забывает о своем здоровье, не заглядывает вперед своей жизни никогда не задумывается, как влияет работа на продолжительность его жизни.
Нет! Он гонит и гонит работу вперед, пот градом льется с него, и необтертая капля тяжело шлепается на его работу, вызывая; его неудовольствие и ругань, порывистое движение рукавом по лбу сейчас же следует за этим, и опять работа, работа спешна», торопливая, и все для того, чтобы получить, лишнюю копейку процента на рубль».
Охраны труда, как и в кронштадтских мастерских, не существовало. Никто не заботился о здоровье рабочих, не запрещал работать буквально до истощения сил. Это был поистине капиталистический ад!
В среде рабочих не только Семянниковского и других заводов даже существовало ходячее выражение: «зарвался на работе». Если рабочий в результате непомерной спешки, усиленнейшего труда «на обгон» падал с прервавшимся дыханием, весь в лихорадочном поту, соседа его обычно говорили: «Зарвался».
Бабушкин, описывая подобного рода, потогонные порядки на своем заводе, отмечает:
«Еще хуже в партии, где каждый следит друг за другом.
Особенно трудно, когда нескольким рабочим дается для работы одинаковая вещь: тут уже всякий проявляет самую наивысшую, какая только возможна, степень интенсивности. При таких работах рабочие положительно зарывают свое здоровье. Постоянно попадаются один или два более ловких, которые гонят работу вперед остальных, другие, из сил выбиваясь, стараются не отстать и даже боятся пойти по естественным надобностям, дабы не упустить лишних минут, в которые их могут обогнать в работе».
Это нечеловеческое напряжение, этот изматывающий все силы труд длился по шестнадцать - восемнадцать часов в сутки.
На Семянниковском заводе широко практиковались обязательные сверхурочные часы. Хотя официально рабочий день не должен был превышать двенадцати часов, но на деле почти не было дня, чтобы администрация не заставляла «гнать экстру», работать далеко за полночь.
Рабочий день считался с шести утра и длился, исключая перерыв на обед, до семи вечера, то-есть одиннадцать с половиной часов.
Гудок, извещавший об окончании трудового дня, в большинстве случаев звучал насмешкой: мастер под предлогом «спешной экстры» заставлял всю партию (восемнадцать человек) оставаться на сверхурочную работу.
Сколько здоровья у каждого отнимали эти ночные работы, трудно себе представить. Но дело было обставлено настолько хитро, что каждый убеждался во время получки, что, если он работал мало ночей или полночей, то и получал меньше того, который не пропускал ни одной сверхурочной работы».
Действительно, вся система заработной платы была построена в расчете на обязательное принуждение к ночным работам. Тот, кто по каким-либо причинам не участвовал в «ночах» и «полночах», терял значительную часть заработка.
Но даже при желании отказаться от сверхурочных работ этого сделать было нельзя: табельщик еще до гудка относил мастеру номер рабочего партии, обязанной «гнать экстру». Без номера выйти из ворот невозможно, а мастер разрешения на уход со сверхурочной работы никогда не давал, угрозами и руганью заставляя оставаться на ночь или полночь.
Если же рабочий отказывался особенно упорно или, по заявлению мастера, был непочтителен, то за подобного рода поведение администрация нередко увольняла строптивого.
В один из вечеров Бабушкин спешил закончить отделку хомута для эксцентрика паровоза. Он работал у своих слесарных тисков, стоя на ящике, навалившись всем корпусом на восемнадцатидюймовый напильник.
Два его соседа-слесаря трудились над отделкой таких же хомутов.
«...Мы старались во всю мочь, засучивши по локоть рукава рубашки и снявши не только блузы, но и жилеты, — пишет Иван Васильевич. — Пот выступал на всем теле, и капли одна за другой шлепались и на верстак и на пол, не вызывая ничьего внимания». Некогда было не только передохнуть, но и просто поднять голову, смахнуть заливавший глаза пот.
Кое-кто искоса поглядывал вглубь мастерской, не подаст ли мастер условного знака о прекращении работы, — в субботний вечер рабочий день заканчивался на десять - пятнадцать минут раньше заводского гудка. Но никакого движения, обычной суматохи, предвещавшей конец напряженного труда, еще не было. И вдруг Бабушкин услышал замечание нового слесаря из соседней партии:
— Будет стараться-то, все равно всей работы не переделаешь!..
Эти слова как нельзя более соответствовали настроению Ивана Васильевича.
Бабушкин выпрямился и прежде всего бросил взгляд в сторону мастера и его ближайших помощников: он не раз уже на горьком опыте убеждался, что «забегалки», как называли на заводе соглядатаев администрации, передадут мастеру малейшее подозрительное слово. «Забегалок» поблизости не было, и между молодыми слесарями-смежниками произошел короткий, но имевший большое значение для Бабушкина разговор.
— Оно правда, но мы на пару работаем, и потому я не желаю итти в хвосте других, — ответил Иван Васильевич.
— Завтра воскресенье, как ваша партия — будет работать или нет? — продолжал новый товарищ Бабушкина, Илья Федорович Костин.
Бабушкин ответил, что завтра его партия не работает.
— Что же ты делаешь в свободное время дома? — настойчиво продолжал расспрашивать Костин.
Иван Васильевич обычно с нетерпением ждал воскресенья: в этот день можно было хоть немного отдохнуть, поспав до полудня или даже дольше. Вечер быстро проходил в прогулке по городу или попросту в вялом, скучном ничегонеделании, а там опять ранним утром надо спешить по гудку на тяжелую, выматывающую все силы работу, работу без отдыха и передышки.
— Да ничего особенного. Вот устраиваем скоро вечеринку с танцами... — начал было Бабушкин нерешительно, но сосед его перебил:
— А у тебя книги какие-нибудь есть? Ты читаешь ли что-нибудь?
Иван Васильевич совсем смутился. У него, правда, было около десятка книг, но он почти не касался их. Бабушкин положил книги у себя в комнатке как украшение скромной, бедной обстановки жилища. Он охотно предложил Костину зайти посмотреть книги. Но Костин сам пригласил Ивана Васильевича к себе в ближайшее воскресенье.
Бабушкин обрадовался: до сих пор у него почти не было хороших знакомых, к которым можно было бы пойти побеседовать и повеселиться в редкие часы, свободные от заводской работы.
С завода оба слесаря шли вместе. Костин указал Ивану Васильевичу дом, в котором жил, и еще раз попросил его обязательно заглянуть к нему. Бабушкин расстался с ним дружески.
На следующий день, около часу дня, он уже подходил к квартире своего нового, понравившегося ему товарища. В небольшой квадратной комнате, кроме хозяина, сидели еще его брат и один из слесарей той партии, в которой работал Костин. Во время беседы со своими гостями Костин вынул маленький печатный листок и молча протянул его товарищу, пришедшему ранее Бабушкина. Иван Васильевич думал, что это какое-либо личное письмо, и безразлично смотрел на внимательно читавшего молодого слесаря.
Прочитав листок, рабочий с улыбкой вернул его Костину.
— Ну что? Как? — спросил Костин.
— Что ж, очень хорошо, — сказал его товарищ.
И вдруг Костин неожиданно для Бабушкина дал ему этот листок:
— Может, хочешь почитать? Так почитай.
И Бабушкин впервые в жизни прочитал подпольную революционную листовку. Какое она произвела на него впечатление, лучше всего видно из записи самого Ивана Васильевича:
«Я развернул и приступил к чтению. С первых же слов я понял, что это что-то особенное, чего мне никогда в течение своей жизни не приходилось видеть и слышать. Первые слова, которые я прочел, вызвали во мне особое чувство. Мысль непроизвольно запрыгала, и я с трудом начал читать дальше. В листке говорилось про попов, про царя и правительство, говорилось в ругательской форме, и я тут же каждым словом проникался насквозь, верил и убеждался, что это так и есть, и нужно поступать так, как советует этот листок... Тут же как молотом ударило по моей голове, что никакого царствия небесного нет и никогда не существовало, а все это простая выдумка для одурачивания народа.
Всему, что было написано в листке, я сразу поверил, и тем сильнее это действовало на меня. С трудом дочитывал я листок и чувствовал, что он меня тяготит от массы нахлынувших мыслей».
Листовка была полна резких, сильных протестов против правительства, приводила яркие, вопиющие факты царского произвола и народного бесправия.
Долгое время держалась в памяти Бабушкина эта первая подпольная листовка. Он понял, что Костин его пригласил к себе неспроста, и сразу же почувствовал себя в истинно товарищеской, дружеской среде.
Семена революционной пропаганды упали на вполне подготовленную почву. Состояние Бабушкина можно было сравнить с положением человека, долгое время бродившего в дремучем лесу, стремившегося к изредка мелькавшему впереди узкому лучу света и сразу вышедшего на залитую солнцем поляну.
Все, что возникало в сознании в не находило объяснения, стало ясным. Вся жизнь Бабушкина приобрела определенное освещение, определенную окраску.
Бабушкин с трудом перевел дух, пытаясь отдать себе отчет в нахлынувших впечатлениях.
Такие минуты не забываются...
По разгоревшимся глазам Костина и его товарищей Бабушкин видел, что и они так же сильно, как и он, взволнованы прочитанным. Иван Васильевич понял, что и его новый знакомый Костин тоже усиленно ищет выхода из своей тяжелой жизни, рвется к знанию, общению с людьми.
Бабушкин и Костин подружились. Иван Васильевич интересовался, откуда его новый приятель достал подпольную листовку. Из ответов Костина он догадывался, что тот человек, от которого Костин получил прокламацию, работает в их мастерской. Уверившись в том, что Бабушкин ни в коем случае не выдаст подпольщика, Костин познакомил Ивана Васильевича с Сергеем Ивановичем Фунтиковым, действительно работающим в механической мастерской Семянниковского завода.
Личность этого революционера, его убеждения и характер были во многих отношениях замечательны. Беседы с ним еще более укрепляли в рабочих стремление к борьбе с угнетателями. Но говорить с Фунтиковым было нелегко: на первых порах каждого новичка почти отталкивала прямолинейность, даже более того— резкость, с которой Фунтиков отстаивал свои убеждения.
По воспоминаниям его товарищей по заводу, Фунтиков был прямым, откровенным и решительным человеком. Он никогда не шел ни на какие компромиссы со своей совестью. Скопив за долгие годы работы около двухсот рублей, он пожертвовал их в рабочую кассу. Фунтиков имел один старенький пиджак, ходил осенью и зимой в потертом осеннем пальто я даже не носил чулок.
Рабочие его очень любили, за большую бороду и суровый вид называли «патриархом». Авторитет Фунтикова еще больше повысился после демонстрации похорон (15 апреля 1891 года) широко известного в рабочей среде писателя-демократа, публициста Николая Васильевича Шелгунова.
Н. В. Шелгунов был одним из прогрессивных деятелей своего времени. Никакие репрессии царского правительства не могли сломить боевого революционного духа писателя-демократа. Его статьи, бичующие самодержавие и помещичье-буржуазный либерализм, все чаще и чаще появлялись на страницах передового журнала «Современник». Рабочие столицы зачитывались статьями Н. В. Шелгунова. Когда жизнь писателя прервалась, они собрали значительное количество денег и купили большой венок. На траурной ленте было написано:
Н.В. Шелгунову.
Указателю пути к свободе и братству, от петербургских рабочих.
Фунтиков шел в начале похоронной процессии, поддерживая венок. За ним двигалась многочисленная толпа рабочих, студентов, интеллигенции, пришедших отдать последний долг умершему писателю. На половине пути жандармский офицер попытался, было сорвать «крамольную» надпись. Но Фунтиков сам бережно снял ленту с венка и спрятал под пальто у груди. И уже на кладбище вновь появилась на венке волнующая надпись.
...Бабушкин не без робости подошел вместе с Костиным к Фунтикову, — он не раз слышал о своеобразном характере Фунтикова, о его прямых, подчас даже резких вопросах. Действительно, Фунтиков встретил Бабушкина сурово:
— Ну что? О чем думаешь?
— Да книжку бы какую умную почитать... — запинаясь, произнес Бабушкин.
— На что тебе она? Что ты будешь делать, если прочитаешь не одну умную книжку?— пристально вглядываясь в молодого слесаря, спросил Фунтиков.
— Да вот... нас обижают и правды не говорят, а все обманывают.
— А что ты будешь делать, если правду узнаешь? Бабушкин промолчал и, постояв еще с минуту, пошел на свое место.
Но именно эти в упор поставленные вопросы заставили молодого рабочего задуматься над своей жизнью, искать выхода из окружающей его жестокой действительности. «В самом деле, — думал он, — что же надо делать, если даже удастся узнать всю правду?»
Бабушкин все чаще делился своими сомнениями с Костиным. Тот тоже не мог ответить Бабушкину на целый ряд вопросов и пытался, было объяснить всю неправду жизни тем, что попы исказили и затемнили библейские заветы, которые в своей первоначальной основе являлись якобы учением социалистическим. Костин долгое время был, как и многие рабочие, приехавшие в столицу из далеких деревень, человеком очень религиозным и в поисках новых путей пытался все истолковывать с помощью библии. Говорил он плохо, запинался, да и сам под конец объяснения беспомощно умолкал.
Бабушкин только покачивал головой, — нет, никакой «очищенной», «просветленной» библией, хоть ее толкуй до рассвета, не объяснить всего того, что происходило ежедневно на глазах всей массы рабочих.
И с новой силой, еще более жадно тянулся он к книгам, а более всего — к смелым и прямым людям, которые в простых и понятных словах смогли бы объяснить законы жизни.
Бабушкин и Костин каждое воскресенье стали посещать знакомых, беседовали с рабочими Семянниковского и других заводов, исподволь, обиняком задавая волнующие вопросы и мучительно ища ответа.
Хозяин комнаты удивлялся, видя, как круто переменил образ жизни его молодой квартирант: вместо того чтобы в воскресенье проспать до обеда, а затем пойти куда-нибудь на вечеринку, молодой слесарь беседовал с приходившими товарищами по заводу, но не о работе, а о прочитанных книжках, о том, как живут рабочие в других городах. Бабушкин и Костин даже на варгунинские гулянья перестали ходить, предпочитая летом уехать вдвоем - втроем куда-нибудь по Неве на лодке и в уединенном местечке, подкрепившись скромной закуской, поставив на самодельный таган котелок с чаем, всласть поспорить и побеседовать. Мастер тоже стал косо поглядывать на Бабушкина и Костина, пытавшихся теперь под всяческими предлогами избежать обязательных сверхурочных работ. Приятели старались, как можно раньше уйти с завода домой, чтобы пойти в библиотеку за новыми книгами или зайти в гости к товарищам, о которых Костин слышал как о толковых людях.
Постепенно крут знакомых молодых рабочих расширялся. В большинстве своем это были такие же молодые люди, как и они сами, тоже стремившиеся не на вечеринку или в трактир, а к задушевной, товарищеской беседе со своими сверстниками. Друзья знакомились, однако, со строгим выбором.
«...Как только мы замечали, что собеседник начинает соглашаться с нами в разговорах, — пишет Бабушкин в «Воспоминаниях», — мы сейчас же старались достать ему для чтения что-либо из нелегального; но в знакомстве с новыми людьми мы были очень разборчивы. Прежде всего мы старались обходить или избегать всякого, кто любил частенько выпивать, жил разгульно или состоял в родстве с каким-либо заводским начальством. Будучи сами очень молодыми, мы подходили чаще всего к такой же молодежи, а одна или две неудачи совершенно отпугнули нас от людей женатых, средних или выше средних лет, таким образом, выбор оказывался довольно незначительным».
Большинство друзей Бабушкина и Костина были с Семянниковского завода; на этом заводе уже несколько лет подряд происходили волнения, и молодежь часто слышала рассказы пожилых рабочих о том, как несколько лет назад на их заводе появлялись листовки. Вспоминали о бунте, вспыхнувшем в механической мастерской завода на почве непомерно сниженных расценок, о вызове хозяевами завода нарядов полиции, о поголовных обысках и избиениях многих рабочих.
Нередко в «господском клубе», как иронически называли общую уборную при мастерской, говорили о взрыве, произведенном Халтуриным в Зимнем дворце, о деле «первомартовцев». Нашлись свидетели публичной казни Софьи Перовской и ее товарищей. Многие из беседовавших восхищались террористическими актами народовольцев:
— Ка-ак бомбой ахнут!.. От царя только дым остался!..
Однажды Бабушкин, выслушав план одного пожилого рабочего о новом взрыве Зимнего дворца, поддался искушению принять в нем участие. План этот был грандиозен по своим масштабам, но оказывался при ближайшем рассмотрении совершенно невыполнимым: для его осуществления требовались такие приспособления и машины, каких человечество еще не знало. Это был даже не план конкретного выступления, а скорее лишь страстное желание измученного работой человека «убрать того, кто наверху стоит и все зло в своих руках держит». На Бабушкина сильно повлияла горячая убежденность автора этого проекта. Иван Васильевич стал раздумывать, нельзя ли и в самом деле изобрести такой снаряд, который уничтожил бы Зимний дворец, а вместе с ним и царя. Улучив минутку, Бабушкин подошел к Фунтикову и, понизив голос, поделился с ним этим планом.
Фунтиков внимательно выслушал взволнованный рассказ Бабушкина и спокойно ответил, что для убийства одного царя не стоит выдумывать столь обширных да к тому же пока что технически не осуществимых проектов.
— Если кто хочет убить царя, то нечего так много об этом думать, а стоит только пойти на Невский, нанять хорошую комнату или номер в гостинице и застрелить царя, когда он поедет мимо. — Насмешливо поглядев на смущенного молодого собеседника, Фунтиков добавил: — Люди воробьев убивают, неужели так трудно убить царя? Да такого здорового!
И в заключение Фунтиков дал понять, что нужно думать не об убийстве отдельных личностей, стоящих во главе существующего строя, а о том, какими путями добиться уничтожения этого строя в целом — со всеми его капиталистами-хозяевами в городе, помещиками и кулаками в деревне, со всей сворой охраны и полиции.
Этот ответ был совершенно неожиданным для Бабушкина. Иван Васильевич, смущенный иронической усмешкой Фунтикова, решил не думать больше о фантастических планах убийства царя, а всерьез заняться чтением. Он надеялся почерпнуть в книгах новые силы, для того чтобы объяснить, наконец, себе и своим товарищам, как же надо бороться.
К периоду увлечения Бабушкина и Костина чтением относится и их интерес к изучению рабочего быта. Как раз в это время неподалеку — на фабрике Максвеля — были открыты новые казармы-общежития.
Рабочие текстильных фабрик, зарабатывавшие значительно меньше, чем слесари механического завода, вынуждены были ютиться в маленьких низеньких бараках-общежитиях.
И торнтоновцы, и максвельцы, и рабочие фабрики Паля жили почти в одинаковых бытовых условиях — крайне скученно, в грязи и нищете. Особенно тяжело жилось в ту пору торнтоновским и максвельским рабочим.
Рабочие фабрики Торнтона жили в тесных каморках, в которых на нарах или на полу спали вповалку. В каждой каморке помещалось по три-четыре семьи. Рабочие обязывались покупать все съестные припасы только в фабричной лавке, торговавшей втридорога гнилыми продуктами. Мало того, Торнтон в своей «вотчине» запрещал рабочим выходить с территории фабрики и общежития: сторожа и специально оставленные у входа на фабрику городовые зорко следили за «порядком».
Бабушкин и Костин решили познакомиться с новым общежитием фабрики Максвеля.
В один из воскресных дней оба друга, надев кумачовые рубахи и фуражки, какие носили фабричные, отправились к фабрике Максвеля и спустя некоторое время незаметно вошли в ворота общежития.
Каменное здание имело довольно внушительный вид. Бабушкин и Костин стали подниматься по большой широкой лестнице с чугунными перилами. Угрюмые серые коридоры, маленькие дверки и такие же маленькие темные каморки... Друзья заглянули в некоторые из них.
Теснота, невозможный запах поразили их. Длинные полутемные коридоры разделяли комнаты для одиноких и семейных. Повсюду сырость, грязь, нечистоты.
У Бабушкина и Костина осталось самое тяжелое впечатление от неопрятных, скученных кроватей, стен, на которых подавлено бесчисленное множество клопов. «Сзади слышен стоном стонущий гул в коридоре, — пишет Бабушкин, — отвратительный воздух беспрестанно надвигается оттуда же, и все сильней и сильней подымается в душе озлобление и ненависть против притеснителей, с одной стороны, и невежества — с другой, не позволяющего уяснить причины маложеланного существования.
О! Нужно как можно больше знания нести в эти скученные места!» — вот вывод, к которому пришел Бабушкин, покидая с Костиным помещения для рабочих.
Неприглядной оказалась обстановка и на грязном, захламленном дворе общежития. Молодые парни и девушки коротали праздничный досуг кто как умел. Иные пели тоскливые, протяжные песни своих деревень, и далеко за фабричные строения уносилась вологодская песня, слышалась рязанская частушка. Другие пытались плясать, вспоминая родные деревенские хороводы. Большинство же сидело и лежало на земле, пользуясь хорошим солнечным днем, и безучастно смотрело на опротивевшие темно-красные фабричные корпуса и трубы.
Больше всего людей толпилось вокруг тесных кружков рабочих, игравших в «орлянку». Монеты высоко взлетали, игроки вслух и молились, и ругались, к сожалели о своей ставке...
Молодежь группировалась у сваленных в кучу бревен, на которых несколько человек в самых неудобных позах — кто верхом на бревне, кто на корточках — с азартом играли в «козла». Многие карты можно было различить лишь с большим трудом, до того они выцвели и стерлись, а вместо некоторых карт шли в ход грубо раскрашенные листики картона.
Приятели пересекли широкий двор, подходя то к одной, ток другой кучке рабочих, — здесь играли в карты на деньги.
После посещения жилищ максвельских текстильщиков «мы усердно принялись точить оружие для борьбы, то-есть читать и развиваться», — вспоминал Иван Васильевич.
Друзья много спорили между собою, затрагивая различные интересующие их темы. Обсуждали и распорядок в мастерской в даже строение солнечной системы. Многие вопросы они решали неправильно. И все чаще, не удовлетворяясь результатами своих жарких споров, оба друга прибегали к помощи и авторитетному разъяснению Фунтикова.
Фунтиков приветливее стал относиться к своим молодым товарищам по мастерской, беседовал с ними по дороге с завода, когда можно было говорить, не опасаясь ушей «забегалок» или самого мастера. Он все ближе и ближе сходился с молодыми слесарями. Иногда все втроем отправлялись в лодке на один из маленьких островков Невы или Ладоги и там коротали долгий летний день в спорах и беседах.
В одно из воскресений Фунтиков пригласил обоих друзей к себе для беседы «подольше и по душам». Бабушкин был очень обрадован этим приглашением.
Часа за полтора до назначенного срока Иван Васильевич отправился к Фунтикову, стараясь итти переулками и проходными дворами. Фунтиков жил в двух довольно больших, очень неуютных, неприбранных комнатах. Когда Бабушкин пришел к нему, там уже сидели Костин, трое рабочих с того же Семянниковского завода и студент-медик Тахтарев. Этот интеллигент вел в подпольных рабочих кружках популярные беседы по социологии и политической экономии.
Беседы происходили обычно под видом простой, товарищеской вечеринки с самоваром и закуской. На одну из таких «вечеринок» и попал Бабушкин с Костиным. Иван Васильевич впервые в своей жизни был на подпольном собрании в кружке, организованном Фунтиковым.
Познакомившись с собравшимися, лектор повел речь о тяжелом положении рабочих в России и за границей.
По окончании беседы появился кипящий самовар и скромная закуска — ситный хлеб и колбаса. За чаем обсуждали затронутые лектором вопросы. Высказывались главным образом Фунтиков и Сущинский. Молодые рабочие — члены кружка впервые слушали лектора из интеллигентов и поэтому, стесняясь высказываться, забрасывали его различными вопросами. Бабушкин оживился и задавал один вопрос за другим: и об условиях жизни рабочих за границей, и о стачках, и о подпольном Красном кресте.
Тахтарев — будущий ярый «экономист» — не мог, однако, вести занятия с рабочими как истинный марксист, четко и ясно осветить единственный путь освобождения рабочего класса — борьбу за диктатуру пролетариата. Он выхолащивал действенное, боевое учение Маркса, сбивался на узкую дорожку исключительно экономических требований. Поэтому у Бабушкина и Костина оставалось много неразрешенных вопросов.
Выручало их домашнее чтение. Они читали и перечитывали брошюру Свидерского «Труд и капитал», брошюры Туна и Плеханова по отдельным вопросам истории революционного движения в России, книгу Е. Дементьева «Фабрика, что она дает населению и что она у него берет». Все это освещало условия труда и быта русских рабочих в отдельных местностях и районах России и давало хороший материал
для размышлений о путях освобождения рабочего класса.
Занятия в кружке, знакомство с теорией Дарвина постепенно разрушали религиозность Костина.
Споры, которые начались между друзьями почти с первого дня их знакомства, все более обострялись, и Бабушкин не без сарказма выбивал из-под ног Костина одну его религиозную твердыню за другой: и ветхозаветное толкование о происхождении человека, но «'долголетии земли», и убеждение о «спасительном» значении веры.
— Я верю, да, именно твердо верю, потому что знаю, — не раз в споре говорил Иван Васильевич своему другу Илье, — только одно: мы сами, рабочие, можем построить свое счастливое царство здесь, на земле, не размышляя ни о каком «царствии небесном». Вот почему я хочу узнать получше и поскорее: как же нам этого добиться?
И снова с жадностью молодой слесарь Семянниковского завода садился за книги, желая получить ответ на вопрос, поставленный им самим уже ясно и определенно: где же найти выход из беспросветной жизни?
После долгой слежки охранке удалось «ликвидировать» большую группу народовольцев и арестовать в ночь на 21 апреля 1894 года нескольких социал-демократов, имевших подпольные связи с этой группой. В числе арестованных оказался и Фунтиков. Тяжелые думы теснились в голове Бабушкина. Так описывает он свое состояние:
«Мастерская работала полным ходом, все спешили окончить свою работу. Для чего? чтобы взять скорее другую вещь и опять торопиться? спешить и спешить? для чего? ...опять для того же: хозяевам нужна прибыль! и потому работай, торопись и не оглядывайся, пока они тебе не выкинут твой жалкий заработок, И тут же перед моим воображением проносится картина прихода жандармов, обысков.
А нашего Ф. (Фунтикова. — М. Н.) — нет, нет нашего патриарха, отца, с его вдумчивыми глазами, строго-серьезным лицом, с его железной энергией и бесстрашным мужеством. Ох, тяжело терять таких людей, особенно человеку, не привыкшему к такого рода потерям. Впоследствии я на аресты смотрел довольно спокойно, а тогда это было не то, и очень тяжело было мириться с фактом».
После ареста Фунтикова Бабушкин и Костин обращались было к П. А. Морозову, как к хорошо осведомленному товарищу, пользовавшемуся доверием Фунтикова. Но Морозов иногда любил выпить, и на этой почве у молодежи происходили с ним пререкания. Очень характерны воспоминания об образе жизни молодых подпольщиков того времени, написанные самим Иваном Васильевичем:
«Мы с Костей были того мнения, что ни один сознательный социалист не должен пить водки, и даже курение табаку мы осуждали... В это время мы проповедовали также и нравственность в строгом смысле этого слова. Словом, мы требовали, чтобы социалист был самым примерным человеком во всех отношениях, и сами старались всегда быть примерными».
Вскоре был арестован и П. А. Морозов.
Лишившись старших товарищей, Бабушкин и Костин решили организовать два самостоятельных кружка и, по конспиративным соображениям, вести занятия на своих квартирах поочередно.
В это время за Невской заставой в подпольных марксистских кружках появился рабочий Балтийского завода Василий Андреевич Шелгунов, однофамилец умершего писателя. Он привлекал к себе внимание открытым, мужественным лицом с большими черными глазами, своими смелыми, правдивыми речами. Ходил он почти всегда в рубашке-косоворотке.
Знакомство с В. А. Шелгуновым оказало на Бабушкина значительное влияние. Когда Шелгунов появился в кружке, то Бабушкин, Костин и его друзья еще энергичнее принялись за работу: установили связи с рабочими фабрик. Паля, Максвеля, Торнтона и железнодорожных мастерских Николаевской дороги.
Шелгунов не только старался передать товарищам все свои знания, помочь им при чтении трудных книг по социологии, истории культуры, — он знакомил их с марксистами из интеллигенции, которые должны были проводить регулярные кружковые занятия.
Помимо занятий в кружке, И. В. Бабушкин стал учиться в вечерней рабочей школе. Он слышал, что в ней можно получить серьезные знания, что учительницы там работают бесплатно, а в составе учеников немало передовых, развитых рабочих.
В этой школе преподавала Л. М. Книпович. Она, по воспоминаниям Н. К. Крупской, «умела подойти к каждому ученику совсем просто, по-товарищески. У нее в группе учился И. Бабушкин. Как-то вначале во время урока грамматики он написал на доске фразу: «У нас на заводе предвидится стачка». Лидия Михайловна после урока отозвала его в сторону и отчитала: «Вы что — рисоваться, что ли, хотите? Если вы думаете не о рисовке, а о деле, то неуместно такие шутки выкидывать». Бабушкин покраснел, но стал еще лучше, еще с большим доверием относиться к Лидии Михайловне».
На фабрики и заводы Торнтона, Паля, на Невский механический, на целый ряд других быстро разраставшихся крупных предприятий столицы поступало дорогое заграничное оборудование, сложные станки и машины. Для работы на этих новых машинах, приводимых в движение не только паром, но и электричеством, требовались люди, достаточно грамотные, могущие разбираться в технических чертежах. Поэтому владельцы фабрик и заводов не только содействовали расширению деятельности уже существовавшего в столице «технического общества», но и на свои средства организовывали новые воскресные школы для рабочих. Эти школы были на Петергофском проспекте, на Шлиссельбургском тракте, за Нарвской заставой.
По воспоминаниям членов первых марксистских кружков (например, Шаповалова), многие рабочие начали посещать вечерние технические школы, так как обточка конусов, шлифовка сложных деталей требовали некоторого знания геометрии и алгебры. За Невской заставой, где было немало крупнейших фабрик, заводов и мастерских, где быстро развивавшийся российский капитализм сосредоточил десятки тысяч рабочих, обслуживавших сложные паровые машины, возникла воскресная рабочая школа. Она находилась в селе Смоленском, на Шлиссельбургском тракте, в доме Корниловой - Эвальд, № 65; ее зачастую называли «Корниловской», а иногда «Варгунинской», так как председателем Фарфоровского приходского школьного попечительства был фабрикант Варгунин.
Фабриканты и правительство, решаясь на открытие таких новых школ, принимали все меры, чтобы не допускать «превышения программы». Самым главным и для всех обязательным предметом являлся «закон божий». Предприниматели стремились затуманить этой «наукой» сознание рабочих, заставить забыть животрепещущие вопросы, возникавшие у них в тяжелой повседневной жизни. Программа строго ограничивала изучение каждого предмета; например, в подготовительной группе можно было проходить арифметику лишь в пределах первых четырех действий, а в группе повторительной — до* десятичных дробей. Отклонение от этой «начальством рассмотренной и утвержденной» программы строжайше каралось.
Но как ни следили всякого рода администраторы за «рамками программы» и образом мыслей учеников и учительниц, воскресные школы быстро превратились в очаги революционной пропаганды. Учительницами, кроме Н. К. Крупской и Л. М. Книпович, работали А. М. Калмыкова, А. А. Якубова, А. Л. Катанская, П. Ф. Куделли и другие.
В этих школах рабочие необыкновенно тепло и дружески относилась к своим учителям, предостерегали от проникновения в классы полицейских соглядатаев, всячески старались облегчить нелегкий труд преподавателей. Рабочие с большим вниманием следили за опытами по физике и химии, запоминали каждый совет, каждую мысль своих школьных руководителей.
Педагоги умели на любом уроке оживить, казалось бы, самый сухой предмет, заставить говорить даже мертвые цифры. Решая задачу на вычитание, ученик воскресной школы вдруг слышал обычным тоном произнесенный вопрос учительницы:
— А если вычитаемое состоит из целого ряда чисел, — к примеру, если у вас из жалованья мастер за одну неделю подряд удержит два - три штрафа?
И память рабочего невольно воскрешала недавние случаи из его же собственной жизни, воскрешала все несправедливости и придирки фабричной администрации.
В особенности рабочие любили уроки по химии и географии. На занятиях по химии взрослые ученики слушали своего учителя как зачарованные, — так умел он связать историю химии, характеристику ученых-химиков с жизнью. Говоря о развитии химии во Франции конца XVIII века, учитель умело обрисовал условия жизни в этой стране. Он заговорил о развитии красильного производства, о бурном росте текстильной промышленности, рассказал о великом штурме Бастилии, о восставшем народе, заполнившем площади и улицы Парижа.
После этого урока учитель рекомендовал крайне заинтересованным слушателям прочитать «Историю одного крестьянина» Эркмана - Шатриана, а на следующих уроках химии как бы мимоходом коснулся и тяжелых условий труда на химических заводах и фабриках Петербурга. Скупо, двумя-тремя штрихами очертил он нечеловеческие условия труда в тесных, лишенных вентиляции мастерских, где тысячи людей обречены чахнуть в облаках ядовитых испарений. Перед каждым слушателем вставали их заводы, их мастерские... А учитель уже продолжал неторопливый рассказ о законе сохранения вещества, о том, что действие рождает противодействие, что в природе ничто не пропадает даром.
Особенно же удавались уроки по географии и истории: здесь было легко и удобно проводить еще более смелые противопоставления и приводить к случаю факты угнетения русского рабочего класса и крестьянства.
На общем собрании групп Н. К. Крупская прочитала двумстам ученикам воскресной школы лекцию, имевшую исключительный успех: рабочие, не шелохнувшись, слушали иллюстрируемый туманными картинами рассказ о жизни и борьбе рабочих в европейских странах, об английском парламенте, о роли машин.
На всю жизнь сохранили рабочие самые теплые, самые благодарные воспоминания о своих настоящих педагогах, подлинных учителях.
С первых же дней открытия Смоленской школы члены подпольных кружков почувствовали, что в вечерних классах можно будет по душам побеседовать и с текстильщиками, и с металлистами, и с железнодорожниками.
Так от школы, где рабочие могли встречаться и довольно долго находиться в тесном общении на самом законном основании, протягивались крепкие нити к подпольным кружкам.
Фабрикант Торнтон пытался, было организовать тоже воскресную школу, пригласив преподавать в ней... учеников духовной семинарии. Но рабочие вскоре отказались слушать «душеполезные» беседы и заполнили классы Смоленской школы. Один пожилой металлист, побывав на занятиях по химии, привел с собой в следующее воскресенье и восьмилетнего сынишку: «Пусть правду послушает!»
Влияние преподавателей на своих отзывчивых слушателей не ограничилось только стенами школы. Л. М. Книпович и П. Ф. Куделли попросили прийти несколько наиболее внимательных учеников в воскресенье к себе на квартиру. В числе приглашенных был И. В. Бабушкин.
Учительницы предложили своим ученикам-гостям ознакомиться и выучить какую-либо роль из фонвизинского «Недоросля». Перед каждым лежала тетрадочка с тщательно переписанной ролью Скотинина, Митрофанушки и других персонажей бессмертной комедии. Но вскоре гости убедились, что изучение ролей этой комедии было лишь предлогом. В соседней комнате на столе появился самовар, и радушные хозяйки-учительницы пригласили своих учеников побеседовать за чашкой чаю. О «Недоросле» забыли, — вместо тетрадок в руках учеников оказались фотографии из голодающих губерний, снимки раскрытых изб после выколачивания недоимок ретивыми царскими властями...
Так пролетали воскресные дни в задушевных беседах.
Большое влияние на формирование мировоззрения И. В. Бабушкина оказали также книги революционного содержания. Молодой рабочий буквально набрасывался на них. После тяжелого трудового дня, в ущерб своему отдыху, нередко далеко за полночь он читал книги по политической экономии, социологии, истории России и зарубежных стран.
В начале лета, когда занятия в школе прекратились, Бабушкин и Костин с четырьмя-пятью товарищами ездили в воскресенье за Неву и целый день читали и обсуждали «настоящую книжку», привезенную на дне лодки в ворохе различных рыболовных принадлежностей.
В горячих спорах быстро летело время, и уже в сумерках друзья возвращались в город с новыми силами, новыми мыслями.
Учительницы Смоленской школы умело руководили чтением своих учеников. Большое количество книг доставала им Н. К. Крупская. Немало литературы по специально составленному учителями воскресной школы списку покупали и сами рабочие. В читальнях для них был крайне ограниченный выбор книг. Не только произведения Добролюбова, Чернышевского, Белинского были недоступны рабочему читателю, но даже стихи и поэмы Некрасова находились в середине 90-х годов под запретом.
Но тем настойчивее, тем усиленнее разыскивали рабочие именно эти книги, тем увлекательнее были для них незабываемые произведения великих русских писателей, вдохновляющие на борьбу за светлое будущее трудящихся.