Тюрьма маленького городка Покрова, куда отправили из Орехово-Зуева Бабушкина, была небольшая, приземистая. Строили ее еще чуть ли не в конце XVIII века, и с тех пор она, казалось, с каждым годом все больше и больше врастала в землю.
Бабушкина под усиленным конвоем, в сопровождении трех городовых и надзирателей, провели на второй этаж и заперли в одну из одиночных камер. Изо всех щелей неимоверно дуло, в полу разбитые стекла маленького окошка так же свободно проникал ветер. Всю ночь заключенный не мог согреться.
По тому, как часто смотритель тюрьмы заглядывал в глазок камеры, Иван Васильевич понял, что стерегут его особенно крепко.
Через несколько дней заскрежетал ржавый замок одиночки, и смотритель коротко буркнул:
— Одеться! Приготовиться к отправке!
— Куда? — невольно вырвалось у Бабушкина, но тюремщик не счел нужным дать ответ.
...Опять этапный путь в сопровождении конвоя до ближайшей железнодорожной станции и снова жесткая скамья арестантского вагона. Бабушкина привезли во Владимир и под тем же усиленным конвоем заключили в губернскую тюрьму. И здесь, как и в Покрове, «неизвестного, отказавшегося объявить свою фамилию, а равно звание и профессию», поместили в одиночку. Эта камера была несколько просторнее и светлее той, в которой Иван Васильевич провел несколько дней в покровской тюрьме. Обращение с заключенным также соответствовало губернскому ранту тюрьмы: белье меняли по субботам, начальник разрешил прикупать к арестантскому пайку белый хлеб, даже предложил сесть и написать письма родным. Но на прозрачную уловку Бабушкин улыбнулся и, спокойно усевшись, сказал, что он «Неизвестный» и, следовательно, никаких родных у него быть не может.
Начальник тюрьмы стал грозить, что упрячет Бабушкина в карцер, если он не сознается. Но арестованный сидел перед ним все в той же непринужденной позе и на все выкрики рассвирепевшего тюремщика спокойно заметил, что начальнику тюрьмы сначала надо бы узнать, кто перед ним находится, а потом уже угрожать всяческими карами.
Через несколько дней в камеру явился «представитель закона»,— так любили называть себя помощники прокуроров, ведущие дела политических арестованных. Но Бабушкин отлично знал цену льстивым уверениям и пространным рассуждениям этого «независимого представителя»: прокуратура, как он убедился в петербургской тюрьме, шла на поводу у департамента полиции, выполняя прямые указания жандармского управления и всячески стараясь под флагом «наблюдения за законностью» выведать у заключенных хоть какие-нибудь ценные для охранки сведения. И когда помощник прокурора сообщил, что посетил узника отнюдь не для допроса, а «в порядке надзора», Иван Васильевич сухо прервал его, снова заявив, что он не желает назвать ни свою фамилию, ни профессию.
Тогда жандармы и прокуратура прибегли к излюбленной тактике «охлаждения» несговорчивого политического узника. Обращение с Бабушкиным резко ухудшилось: непокорного «Неизвестного» посадили на полуголодный арестантский паек, запретили прикупать что-нибудь с воли, отобрали даже свечу, тускло освещавшую в долгие зимние вечера голые стены одиночки. Бабушкин отлично понимал, что этими мерами тюремщики пытаются сломить его стойкость. Опыт, приобретенный им в доме предварительного заключения в Петербурге, помог ему твердо продолжать свою линию: на все угрозы Иван Васильевич отвечал молчанием или меткими ироническими репликами, доводившими начальника тюрьмы и надзирателей до бешенства.
...Новогодняя ночь прошла так же томительно, как и предыдущие.
Перед Бабушкиным одна за другой вставали картины Недавнего прошлого: кружок за Невской заставой... долгие месяцы в одиночной камере петербургской «предварили»... работа с товарищами в Екатеринославе... снежные тропинки в окрестностях Орехово-Зуева...
Надолго ли это новое заключение? Бабушкин знал, что «представители закона» иногда по целым годам держали своих пленников в тюрьмах. Нужно было много мужества и революционной закалки, чтобы, несмотря на все ухищрения и угрозы тюремщиков, по-прежнему оставаться стойким и твердым искровцем. Эту силу, эту веру в торжество рабочего класса воспитал у Бабушкина В. И. Ленин, учивший его упорной, постоянной борьбе, которую должны вести профессиональные революционеры. Иван Васильевич вспоминал, как проникновенно и убежденно говорил Владимир Ильич в Пскове о будущей организации Российской социал-демократической рабочей партии,- о роли ее агентов — профессиональных революционеров. Как четко и ярко всплыл в памяти ленинский вывод из статьи «С чего начать?»:
«...Революционный пролетариат... доказал уже свою готовность не только слушать и поддерживать призыв к политической борьбе, но и смело бросаться на борьбу».
Короткие зимние дни шли один за другим нудной, надоедливой вереницей...
Но Иван Васильевич был верен себе. Как и в петербургском доме предварительного заключения, он и здесь завел строгий распорядок жизни: проделывал утром и вечером гимнастические упражнения, даже перепрыгивал раз десять через табуретку, а затем за неимением гири усердно «выжимал» ее по двадцать раз то правой, то левой рукой.
Самообладание и выдержка помогали ему сохранять здоровье.
Солнце никогда не заглядывало в окно одиночки, густо забеленное почти доверху мелом и забранное тремя рядами толстейших чугунных прутьев. Своеобразный календарь, сделанный Иваном Васильевичем из мякиша черного хлеба, отмечал уже третий месяц заключения.
Тягостное однообразие тюремного режима однажды было нарушено: новый надзиратель, назначенный вместо заболевшего дежурного по коридору, молча протянул Бабушкину большую круглую сайку.
Оставшись один, Иван Васильевич осторожно разломил ее и увидел мелко-мелко написанную записку, в которой его извещали, что «друзья по О.-З. не дремлют и стараются об освобождении». Более того, в записке был намек, что они делают это по указанию «старого учителя».
Сильно забилось сердце Ивана Васильевича: он понял, что по поручению самого Ленина товарищи подготовляют его побег из этой тюрьмы.
«...По предложению В. И. Ленина, — вспоминает М. А. Багаев в книге «Моя жизнь», — мне поручили подготовку побега из владимирской тюрьмы И. В. Бабушкина («Богдана»).
Живя около тюрьмы, мне удалось завязать короткое знакомство с одним из надзирателей. Через него я установил с И. В. Бабушкиным переписку и совместно разработал план побега. План состоял в том, что мой знакомый надзиратель должен был подкупить надзирателя-привратника, а в тюрьме в условленный вечер споить до бесчувствия дежурных надзирателей, выкрасть у них ключ от камеры Бабушкина и вывести его из тюрьмы. У ворот тюрьмы я должен был встретить Бабушкина и отвезти на станцию Боголюбово, а оттуда в Москву, но осуществить план побега нам не удалось. Незадолго до назначенного дня побега Бабушкина неожиданно, по требованию жандармского управления, отправили в гор. Екатеринослав».
Бабушкин, ведя переписку со своим другом и уточняя подробности намечаемого побега, не знал, что жандармы решили судить его «по совокупности улик» в Екатеринославе. Он считал каждый день, — скоро должны прислать с воли условный знак о дне и часе побега...
22 февраля 1902 года власти «вспомнили» о «Неизвестном» и вызвали на допрос. Тот же самый помощник прокурора, так ревностно старавшийся при первой встрече с заключенным разыграть «неподкупное царское око», сидел теперь с ехидным выражением лица, изредка переглядываясь с ведущим допрос жандармским полковником. Бабушкин понял, что ему подготовили какой-то подвох.
Владимирская жандармерия сумела за это время «осветить» личность арестованного: во все губернские жандармские управления были посланы запросы с приложением фотографической карточки арестованного, назвавшегося «Неизвестным». В середине февраля из Екатеринослава был получен ответ, в котором говорилось, что разыскиваемый политический преступник опознан по приложенной к запросу о розыске фотографической карточке: «Бабушкин, И«ан Васильев, 29 лет». Далее следовала пространная выписка из личного дела Ивана Васильевича с перечислением всех его «вин»: участие в петербургском «Союзе борьбы», организация подпольных рабочих кружков в Екатеринославе, тайный отъезд из этого города из-под гласного надзора полиции и т. п.
— Так вы по-прежнему отказываетесь назвать себя? — с ноткой торжества спросил Бабушкина полковник.
Кивком головы Иван Васильевич дал понять, что его решение не изменилось. Тогда жандарм прочитал несколько строк из отношения Екатеринославского губернского жандармского управления. Но Иван Васильевич ничем не выдал своего волнения.
— Уд-дивляюсь вам, мол-лодой человек! — развел руками жандарм. — В такие еще молодые годы — и такая закоснелость!., такое упорство!..
Допрос не дал никаких результатов. Бабушкин наотрез отказался подписать «протокол опознания политического преступника Ивана Васильева Бабушкина, именующего себя «Неизвестным».
«Неизвестного» опять отправили в одиночку. Но через два-три дня, в конце февраля, к нему явился начальник тюрьмы, и Иван Васильевич услышал знакомое:
— Одеться. Приготовиться к отправке.
«Неужели увезут почти накануне намеченного дня побега? Куда на этот раз повезут? — думал Бабушкин. — Может быть, в Петербург?.. Или в Екатеринослав?.. Или прямо без суда и следствия куда-нибудь в Якутию?..»
На вокзал его повезли в наглухо закрытой тюремной карете, в арестантском вагоне стерегли с еще большим рвением, чем при перевозе из Орехово-Зуева во Владимир. Даже названия станций не удавалось услышать Ивану Васильевичу: конвоиры следили буквально за каждым его движением и держали на лавке в самой середине вагона. Окна были наглухо забиты, в вагоне день и ночь горел распространявший невыносимый чад керосиновый фонарь. Бабушкин ни по каким признакам не мог догадаться, куда же везут его молчаливые конвоиры.
Прошло несколько дней, — так, по крайней мере, казалось изолированному от внешнего мира узнику. И лишь когда однообразное постукивание колес сменилось характерным гулом при проходе поезда по мосту, Иван Васильевич предположил, что везут его или в Екатеринослав, где перед городом находится длинный днепровский железнодорожный мост или в Сибирь — через Самару или Симбирск, где над Волгой перекинуты такие же мосты.
Все сомнения рассеялись, когда поезд остановился и конвойные вывели Бабушкина на перрон. Иван Васильевич сразу узнал запасные пути екатеринославского вокзала, где обычно останавливались арестантские вагоны.
Конвойные торопились: грубо толкнули Бабушкина к поджидавшей тюремной карете, грубо оборвали его за какой-то вопрос... Карета тронулась.
Через несколько минут быстрой рыси лошади остановились. Ивана Васильевича вывели из кареты, и о» увидел здание екатеринославской тюрьмы.
— В общую! — коротко бросил надзиратель, вышедший встречать арестованного.
Бабушкина провели по широким и высоким коридорам, пропитанным специфическим тюремным запахом.
Зазвенели ключи надзирателя, отворилась дверь большой общей камеры. Здесь помещалось немало арестованных. Бабушкин, немного прищурив глаза, зорко оглядывал свое новое помещение и вдруг радостно вздрогнул: у окна камеры сидел его старый знакомый по петербургскому «Союзу борьбы» — Василий Андреевич Шелгунов.
Он был арестован в январе этого года, и пока его еще ни разу не допрашивали. Радостным шепотом расспрашивал Шелгунов своего друга о его работе, о товарищах по петербургскому «Союзу борьбы», с которыми они учились у В. И. Ленина, и передавал Бабушкину подробности работы Екатеринославского комитета РСДРП. По словам Шелгунова, после отъезда Бабушкина в Екатеринославе почти на каждом крупном предприятии были созданы небольшие группы социал-демократов. Главное же, о чем беседовали оба друга, были последние события в партии, подготовка «Искрой» II съезда РСДРП. Бабушкин и Шелгунов были твердыми искровцами, безусловно разделявшими все принципиальные положения, выдвинутые Лениным в «Искре» перед II съездом. Екатеринославские рабочие, с гордостью сообщил Шелгунов, аккуратно получали «Искру» и с большим интересом читали корреспонденции о жизни подмосковных, текстильщиков.
Беседы с другом помогали Бабушкину коротать тяжелые дни заключения. Екатеринославские власти по-прежнему держались тактики «охлаждения», — лишь в мае, то-есть почти через три месяца, Ивана Васильевна повезли из тюрьмы в губернское жандармское управление на первый допрос.
Допрашивал его ротмистр Кременецкий. Жандарм вначале хотел подействовать на Бабушкина обилием «улик». Он пустил в ход один из излюбленных приемов, стараясь внушить допрашиваемому, что отказываться отвечать на предлагаемые вопросы бесполезно, так как все равно в руках властей имеются точные, изобличающие арестованного материалы. Не торопясь, ротмистр доставал из ящиков большого письменного стола различные дела в разноцветных папках, на обложках которых издали можно было прочесть фамилию Бабушкина. Затем он велел адъютанту жандармского управления принести еще несколько «справок» и, наконец, многозначительно добавил:
— Достаньте также сводный материал, составленный непосредственно для господина начальника губернского жандармского управления, — и стал перелистывать то одно, то другое «дело», задавая отрывистые вопросы:
— В торпедных кронштадтских мастерских работал? Сторожем на чугунолитейном заводе служил? В 1897 году из Петербурга выслан?
Как и петербургский следователь, он хотел создать впечатление, что полиции и жандармерии известен буквально каждый шаг арестованного.
Бабушкин держался все время начеку. На многие вопросы жандарма он лишь отрицательно качал головой или бросал очень коротко, но решительно:
— Не знаю. Не помню. Давно было.
Тогда ротмистр переменил тактику и стал читать Бабушкину показания, якобы написанные его товарищами по кружкам «Якорь», «Вперед», «Рассвет». В них повсюду упоминалась фамилия Бабушкина, приводились точные даты и даже часы прихода Бабушкина к Петровскому, Морозову и другим членам подпольных екатеринославских организаций.
— Не трудитесь, — перебил жандарма Бабушкин: — эти, как вы их называете, «откровенные показания» составлены на основании филерской слежки, и им грош цена.
Кременецкий захлопнул «дело» и, вызвав жандармов, велел отвезти Бабушкина обратно в тюрьму.
Через два дня Ивана Васильевича снова вызвали на допрос. На этот раз допрашивал его уже «сам» начальник Екатеринославского жандармского управления полковник Делло в присутствии помощника прокурора. Кременецкий сидел в стороне, и лишь время от времени задавал уточняющие вопросы. Результат допроса — прежний: Бабушкин наотрез отказался отвечать на всяческие «уточнения» жандармов и не подписал протокола допроса.
— Н-да-а... характерец... — промычал Делло и отправил Бабушкина в камеру.
Допросы следовали один за другим. В конце июня Ивана- Васильевича допрашивали целых полдня. Не добившись ничего и на этот раз, жандарм нажал кнопку электрического звонка и сделал знак вошедшим конвойным увести арестованного.
Вскоре Бабушкина перевели из губернской тюрьмы в новое арестантское помещение, находившееся при 4^м полицейском участке города Екатеринослава.
Камера, куда ввели Ивана Васильевича, была маленькая, всего на два человека. Здесь уже находился в- заключении студент Горовиц, арестованный 17 февраля 1902 года на демонстрации, организованной Екатеринославсквм социал-демократическим комитетом.
Бабушкин со свойственной ему предусмотрительностью начал «взвешивать обстановку с точки зрения перемены климата», — как он впоследствии говорил. С первого взгляда казалось, что бежать из этой камеры при полицейском участке было значительно легче, чем из владимирской одиночки или из общей камеры екатеринославской тюрьмы.
Иван Васильевич, не торопясь, знакомился с обстановкой: на каком этаже находится камера, куда выходит окно, прочна ли в нем решетка. Удобным оказалось то обстоятельство, что узника поместили в камеру первого этажа и окно выходило на обширный, запущенный двор. Но по этому двору расхаживал городовой, вооруженный шашкой и револьвером. Неподалеку от окна стоял большой мусорный ящик. Бабушкин измерял взглядом расстояние до него: можно ли будет прыгнуть из окна на этот ящик и в случае опасности спрятаться в нем, пока городовой не уйдет по своей дорожке дальше.
Затем Бабушкин начал внимательно изучать своего нового соседа по камере. Иван Васильевич знал, что жандармы иногда «подсаживают кукушку», то-есть помещают провокатора в камеру политического подследственного, и «кукушка» затем сообщает охранке все, что удалось услышать в долгие ночные часы, когда даже у самых закаленных людей является искушение поделиться затаенными мыслями со своим однокамерником...
Прошло около двух недель. Бабушкин ни словом не обмолвился с Горовицем о планах побега. Лишь убедившись в том, что студент действительно тот, за кого себя выдает, он приступил к осуществлению своих намерений «переменить климат». Этому способствовало то, что Горовиц в разговоре о своих родных упомянул, о сестре, которая, узнав об аресте брата, приехала из Петербурга в Екатеринослав и стала посылать Горовицу через подкупленного надзирателя еду. Студент был арестован за участие в простой демонстрации, и надзиратель согласился передавать Горовицу провизию и записочки от сестры. К тому же несколько довольно крупных кредиток оказали свое действие.
Бабушкин вспомнил, что сестру Горовица встречал на первомайской сходке рабочих в Екатеринославе. Это рассеяло все сомнения, и он исподволь начал посвящать студента в свой план побега.
Главное препятствие — толстые, прочные прутья решетки в окне. Их надо перепилить, и притом бесшумно, чтобы не привлечь внимания надзирателей. Где достать отлично закаленную, прочную пилку? Бабушкин надеялся на помощь друзей с воли — членов Екатеринославского комитета социал-демократов. В одну из записок, написанных Горовицем сестре, Иван Васильевич вложил кусочек бумаги, на котором только изощренный в тайной тюремной переписке глаз мог бы что-либо разобрать.
Надзиратель произнес обычное:
— Не извольте сумлеваться!.. — и ловко спрятал записку в обшлаг рукава мундира: он знал, что сестра студента щедро отблагодарит за весточку от брата.
Очередную передачу продуктов Бабушкин и Горовиц, дождавшись сумерек, исследовали очень тщательно. И в руках Бабушкина оказалась маленькая, узкая, но прочная пилка, искусно спрятанная в кружке соблазнительно пахнувшей краковской колбасы.
Иван Васильевич молча пожал руку Горовицу. В ту же ночь с большими предосторожностями он принялся за работу. Чтобы пилка не визжала при перепиливании прутьев, их смазали жиром все той же спасительницы — краковской колбасы, и петербургский слесарь-металлист с большим искусством приступил к выполнению первой части своего плана.
Бабушкин надеялся подпилить два средних железных прута решетки в окне до такой степени, чтобы можно было в ту ночь, которую комитет назначит для побега, отогнуть эти прутья и вылезти в окно. Вторая часть плана — получить от друзей с воли точное указание числа и времени подготовленного ими побега. Вскоре надзиратель передал сестре Горовица, казалось, самую невинную записочку о состоянии здоровья брата. Бабушкин с радостью разобрал в ответной записке шифрованное сообщение о том, что побег назначается 29 июля в 12 часов ночи.
С соблюдением величайших мер предосторожности пилил и пилил по ночам Иван Васильевич неподатливые прутья решетки. Наконец решетка подпилена. По внешнему виду она казалась совершенно нетронутой. Бабушкин рано утром искусно затирал следы надпила. Могла погубить все дело неожиданная проверка камеры полицейским приставом, и Бабушкин с Горовицем настороженно смотрели во двор,— не появится ли непрошенный гость.
День 29 июля прошел "благополучно. Остались считанные часы...
Трудно было выскочить из окна ровно в полночь: часов ни у Бабушкина, ни у Горовица, как у подследственных заключенных, не было. Но Бабушкину пришла счастливая мысль: он вспомнил, как Матюха по гудку ровно в полночь, пользуясь пятиминутным перерывом между окончанием вечерней смены и началом ночной, разбрасывал листовки на заводе. Решено было сделать побег, как только начнут свою симфонию гудки заводов. Заключенные, затаив дыхание, уселись у окна.
Время, казалось, остановилось. Бабушкин мысленно начинал считать до тысячи, сбивался, вновь начинал, а долгожданного гудка все еще не было.
— Наконец-то!.. — вырвалось у Ивана Васильевича, услышавшего низкий, заливистый гудок где-то за Днепром. Вслед за ним раздались гудки более близких заводов. Полночь наступила.
Бабушкин быстро отогнул подпиленные прутья решетки, и Горовиц выпрыгнул из окна, мягко присев на обе ноги. За ним, не теряя ни секунды, выскочил Бабушкин. Несколько минут оба беглеца сидели, затаившись у мусорного ящика, и напряженно всматривались в ту сторону двора, где обычно прохаживался городовой. Но в ночной тьме ничего нельзя было различить,— может быть, в этот момент он был и далеко, на другом почти конце двора, а может быть, совсем поблизости.
Медлить, однако, было нельзя. Низко пригибаясь к земле, добрались беглецы до забора, окружавшего двор полицейского участка. Миг — и гони, оказались уже за забором.
Несколько теней отделилось от деревьев противоположной стороны улицы, и через минуту руки друзей протянулись к Бабушкину и Горовицу. Молча сбросили беглецы тюремную одежду и переоделись в принесенные с воли костюмы. Бабушкин не без удивления обнаружил на своих плечах форменный сюртук. В сопровождении товарищей, встретивших их по поручению городского комитета социал-демократов, Бабушкин и Горовиц "направились дальше. Шли поодиночке, но так, чтобы не терять из виду впереди идущего. Минуя оживленные кварталы, беглецы, добрались до Нагорной улицы. Здесь, в доме Жебунова, бывшего члена Исполнительного комитета партии «Народная воля», их, с нетерпением ждали друзья, которым было поручено найти безопасную квартиру, ждали с тревогой, прислушиваясь к каждому шороху. Далеко за полночь раздался звонок, и в квартиру быстро вошли Бабушкин и Горовиц.
Беглецы едва переводили дыхание: сказывалось нервное напряжение последних часов ожидания. Горовиц машинально то расстегивал, то застегивал пальто, как бы торопясь куда-то уйти. Иван Васильевич через несколько минут успокоился и, с улыбкой разглядывая свою фуражку, произнес:
— Ну, вот и кокарда помогла!..
Бабушкин и Горовиц разделись, крепко пожали руки товарищам, помогавшим им при побеге, и уселись за стол. Друзья старались окружить прибывших заботой и вниманием, чтобы они хоть немного отдохнули от долгих месяцев тюремного заключения. Бабушкин прожил безвыходно три дня в квартире на Нагорной улице.
Начальник жандармского управления, полиция, филеры, шпики — все сбились с ног, разыскивая беглецов. Повсюду полетели «совершенно секретные» запросы и требования «о немедленном аресте и препровождении в г. Екатеринослав (в условиях, исключающих возможность побега) государственного, бежавшего из-под ареста, преступника Ивана Васильева Бабушкина». Далее следовали подробные приметы: «среднего телосложения, ростом — 2 аршина 4 вершка; волосы — русые, на усах — светло-русые; прическа — на косой пробор, бороду бреет; глаза — серые, средней величины, очков не носит...»
Но товарищи, помогавшие смелому побегу, приняли особые меры для того, чтобы нельзя было скоро разыскать «государственного преступника» с русыми волосами, причесанными на косой пробор. Ивану Васильевичу посоветовали выкрасить волосы, изменить прическу. Вызвали на дом парикмахера, и через час на Бабушкина смотрел в зеркало совсем не похожий на него брюнет с иссиня-черными усами и бородой. Парикмахером оказался один из подпольщиков, работавший токарем, но владевший и другим мастерством — превращать блондинов в брюнетов. Он с явным удовлетворением посмотрел на результаты своей работы:
— Ну, уж если вас теперь кто-нибудь узнает, то я откажусь от своей второй профессии!
Бабушкин оделся в новый студенческий мундир, надел студенческую фуражку и даже взял в руки щеголеватую тоненькую тросточку.
Поздним вечером он в сопровождении настоящего студента, участвовавшего в подготовке побега, уселся в повозку и поехал по Новомосковскому шоссе в гости, на дачу к своему новому знакомому. Трудно было заподозрить в этих двух громко разговаривающих, веселых студентах, собравшихся провести денек-другой за городом, недавнего арестанта и одного из организаторов его побега. Поездка закончилась благополучно, и студенты мирно отдыхали от «усиленных занятий» у родственников на даче.
Через день Бабушкин, распростись со студентом, двинулся в дальний путь.