Легкий стук в дверь прервал его бредовые размышления. Вошла Фидела с ребенком на руках.
— Здесь посетитель, — сказала она. — Кабальеро спрашивает, дома ли сеньор Рафаэлито?.. Можно войти? Войди, сынок, и скажи дяде, что ты сердишься, очень сердишься. Почему он не пришел сегодня сам проведать тебя?
— Я как раз собирался, — сказал Рафаэль, оживляясь. — Идем. Дай мне руку.
Фидела привела слепого в свою комнату, и там между братом и сестрой возник длинный разговор, где пылкая фантазия пыталась одержать верх над унылой мертвенной холодностью, — словесный поединок между подвижной, как ртуть, Фиделой и Рафаэлем, подавленным свинцовой тяжестью скорби. Беседа то замирала, то вновь разгоралась, переходя от одной темы к другой. Фидела то и дело порывалась положить ребенка на руки к брату; но Рафаэль всякий раз возражал под предлогом, будто он боится уронить малыша. Когда Валентину было не больше месяца, Рафаэль охотно нянчился с ним, брал его на руки, подбрасывал, говорил ему тысячу ласковых глупостей, не расставаясь с ним до тех пор, пока малыш не начинал тереть кулачками глаза и не разражался слезами, требуя, чтобы его взяла на руки мать. Но с течением времени у Рафаэля появилось непреодолимое отвращение к племяннику. Не помогали никакие рассуждения. Слепой был не в состоянии подавить а себе это болезненное чувство, возникавшее внезапными порывами и приводившее его в смятение своей необузданностью. К счастью, такие вспышки проходили так же быстро, как и возникали; но при этом они обладали такой отчетливостью и силой, что приводили Рафаэля в ужас; он страдал от сознания своей полной беспомощности побороть их.
Как-то днем необузданная ненависть к Валентину вспыхнула с такой силой, что, не ручаясь за себя, он отстранился от малыша и едва не уронил его на пол. «Максимина, ради бога, скорее, — закричал он, вскакивая. — Возьмите ребенка. Скорее, я ухожу. Он такой тяжелый... я устал... мне душно».
И передав ребенка на руки кормилицы, задыхающийся Рафаэль выбежал, судорожно ощупывая стены и натыкаясь на стулья. Трудно сказать, сколько времени длилась эта дикая вспышка, она несомненно была краткой, и когда все прошло, Рафаэль, едва сдерживая подступающие слезы, вошел к себе в поисках уединения. Кинувшись в кресло, он попытался отдать себе отчет в этом странном чувстве, проследить его возникновение и развитие. Когда ярость проходила, было легче и проще, разобраться в движениях души, чем в момент приступа, разражавшегося, как удар грома, и приводившего в содрогание его совесть, которая в ужасе восставала перед жестоким чувством, толкавшим на преступление.
«Причина кроется в зависти, — рассуждал он с исчерпывающей искренностью одинокого философа. — Это чувство не может быть не чем иным, как приступом низкой зависти... Да, именно так: как нарыв, родилась в моей душе ревность к малышу за то, что сестры любят его больше, чем меня. Я должен во всем открыто признаться один на один с моей совестью. Конечно, ребенок — надежда семьи, в нем кроется величие завтрашнего дня, а я — прошлое, я — старый, ненужный, мертвый груз... Но как родилось такое низменное чувство в моей душе, никогда не знавшей зависти? И как понять, что злое чувство внезапно и мгновенно исчезает из сердца, уступая место нежной любви к малышу? Нет, нет, нет, оно не исчезает, нет. Когда проходит приступ, в сердце сохраняется осадок — враждебное чувство против этого комочка мяса, и несмотря на жалость к нему, я все-таки жажду его смерти. Разберемся хорошенько. Желал ли я когда-нибудь, чтобы он жил?.. Не знаю. Едва ли. Память подсказывает мне, что чаще всего я желал этому несчастному существу отправиться на небеса, в преддверие рая, да, сеньор, в преддверие рая. И продолжая разбираться в своем сердце, я нахожу в нем твердое убеждение, что бог неправильно поступил, послав его в этот мир, если только ребенок не предназначен наказать дикаря и отравить последние годы его жизни. Так или иначе, а надо сказать откровенно, начистоту, как признается человек, оставшийся наедине со своей совестью, мысленно преклоняя колени перед богом, чтобы открыть ему всю душу... Валентинито тяготит меня... Признаться, мы с ним похожи, нас роднит наивная детская чистота. Я могу говорить, а он пока нет; но оба мы в одинаковой степени дети. Будь я сейчас сосунком, у меня тоже была бы кормилица, и, право, такой, как я есть, я не был бы более взрослым человеком, чем он, хотя, прильнув к кормящей груди, я продолжал бы перебирать в уме все существующие на свете философские теории... Почему меня так бесконечно раздражает, что сестры мои живут исключительно ради него и заботятся лишь о его распашонках да пеленках, хорошо ли покормлен, крепко ли спит, словно от этого
зависит судьба человечества? Почему, слушая, как его ласкают, баюкают и укачивают, я прихожу в тайную ярость, что все это делается не ради меня? Господи, конечно, это ребячество, но все же это так, и помочь тут нечем. Я признаюсь во всем без утайки, и мне уже легче. Единственно возможное для меня облегчение...» Умолкнув, Рафаэль погрузился в глубокое размышление.
«Не знаю, что со мной происходит и как начинается проклятый приступ зависти. Подобно неожиданному взрыву, он в один миг поражает всю мою нервную систему. Все происходит быстрее, чем я успеваю высказать. Если злоба закипает во мне в ту минуту, когда я держу на руках племянника, я должен сделать сверхъестественное усилие, чтобы не придушить его. Порой меня охватывает желание с силой швырнуть Валентина об стену. А однажды я схватил его за шею. Это было так легко сделать, ведь надо сказать, что принц Асту-рийский не слишком толст; я слегка сжал руку, только слегка... Ребенок пискнул, и это спасло его. Мне вдруг почудился голос, — галлюцинация слуха: «Дядя, не души...» Ужасная минута! Совесть восторжествовала... но я был на волосок, нет, на тысячную долю волоска от преступления. Я боюсь, что в следующий раз сила вола ослабнет, восторжествует импульс, и, когда я отдам себе отчет в совершенном злодеянии, будет уже слишком поздно. Я приду в отчаяние, умру со стыда и горя... А встретившись в преддверии рая, мы, жертва и палач, посмеемся над нашими земными разногласиями... Какая жалкая мелочность! Не глупо ли соперничать, бороться за первое место? «Валентин, — скажу я ему, — помнишь, как я убил тебя за то, что ты был на первом месте? И не правда ли, ты на заре своего сознания тоже пытался уничтожить меня и дергал за волосы, умышленно желая причинить мне боль? Не отрицай. Ты был очень злой; гнусная кровь твоего отца говорила в тебе. И останься ты в живых, ты стал бы мстителем опозоренной семьи Агила и наказанием твоей матери, которая поступила низко, да, низко, став твоей матерью. Признайся: моей сестре не следовало выходить замуж за твоего грубого отца, вот я и не был бы тебе дядей. Если же допустить, что брак был неизбежен, тебе не следовало появляться на свет, нет, не следовало. Ты родился чудовищем,
ошибкой природы».— Рафаэль на мгновенье умолк.- «Знаешь, в ту ночь, что ты родился, меня охватила жгучая зависть, и когда твой отец пришел и сообщил мне, что ты пожелал явиться на свет, я едва удержался, чтобы не разразиться проклятьями... Ну, вот, ты понимаешь... А теперь мы с тобой равны. Ни тот, ни другой не занимает первого места в доме, и оба мы, бесплотные духи, пребываем в вечности, носясь в бесконечном туманном пространстве, и, предоставленные самим себе, витаем среди хаоса в сиянии заоблачных высей...»