.

И это сильный пол? Яркие афоризмы и цитаты знаменитых людей о мужчинах


.

Вся правда о женщинах: гениальные афоризмы и цитаты мировых знаменитостей




История древней русской литературы (продолжение)


вернуться в оглавление книги...

Н. В. Водовозов. "История древней русской литературы"
Издательство "Просвещение", Москва, 1972 г.
OCR Biografia.Ru

продолжение книги...

Здания украшаются цветной декорацией по фасаду, поливными и узорчатыми изразцами, лекальным и фигурным кирпичом. Все это насыщает поверхность здания богатой игрой света и тени, причудливыми цветными пятнами. Особенно характерно это стремление к пышности, нарядности выразилось в декоративных надстройках Московского Кремля, сделанных в то время. Суровые мощные крепостные башни Кремля, потеряв свое прежнее оборонное значение, теперь были превращены путем надстройки высоких шатровых покрытий в роскошный архитектурный ансамбль, поражающий красотой и изяществом кружевных каменных аркад и готических деталей. Из несокрушимой цитадели прошлых столетий Кремль, как по волшебству, превратился в пышную резиденцию царей, символизирующую торжественную славу Русского государства, победоносно вышедшего из всех испытаний, выпавших на долю русского народа.
Наиболее ярко нарядная пышность русского зодчества времен царя Алексея Михайловича проявилась в создании Коломенского дворца под Москвой, о котором современники говорили как о восьмом чуде света. Недаром Симеон Полоцкий писал об этом дворце:

...дом зело красный, прехитро созданный,
честности царстей лепо сготованный.
Красоту его мощно есть равняти
Соломоновой прекрасной палате.
Аше же древо зде не есть кедрово,
но стоит за кедр, истинно то слово.
А злато везде пресветло блистает,
царский дом быти лепота являет.
Написанное егда возглядаю,
много историй чюдных познаваю:
Четыре части мира написаны,
аки на меди хитро изваяны;
Зодий небесный чюдо написася,
образы свойства си лепо знаменася;
И части лета суть изображены,
яко достоит, чинно положены.
И ины многа дом сей украшают,
и разум зрящих зело удивляют...
Седмь дивных вещей древний мир читаше,
осмый див сей дом время имет наше...


Не только это стихотворение С. Полоцкого, но и все его поэтическое творчество свидетельствует об органической связи с русским искусством второй половины XVII века, которое своей любовью к украшениям, нарядности и пышности заслуживало название «русского барокко». Панегирический характер произведений Полоцкого требовал соответствующих словесно-изобразительных средств: гиперболы, аллегории, сложных метафор и сравнений. Такую же роль изысканного декора играли в стихах Полоцкого имена античных богов. Их особенно много в «Орле Российском», где в наибольшей мере выразились патриотические чувства поэта. Например:

Сама Афина едва зде довлеет —
Толику славу Россия имеет!
Омир преславный в стихотвореньи
Не мог бы пети о сем явленья!..
Плыви в Россию по морской пучине,
Арион славный, хотя на дельфине!
И Амфиона привлещи с собою,
Да в струны биет своею рукою.


Многообразие стихотворной тематики Симеона Полоцкого, прихотливость его версификационных построений вполне соответствовали эстетическим принципам русского барокко. Но в то же время нельзя не отметить в творчестве поэта наличия новых, реалистических тенденций, выражающих влияние устной народной поэзии на русское искусство того времени. В сборнике «Вертоград многоцветный» наряду с «высокой» старославянской лексикой нередко встречаются слова живого разговорного языка, в особенности там, где поэт рисует сцены из русского быта.
Нельзя не отметить также заслуг Симеона Полоцкого в развитии русской драматургии. В 1672 году был открыт придворный театр царя Алексея Михайловича. В связи с этим возникла необходимость создания русского театрального репертуара. Полоцкий, чутко относившийся ко всем культурным запросам своего времени, откликнулся и на эту потребность. Он написал две пьесы: «Комедию притчи о блудном сыне» и «Трагедию о Навуходоносоре царе, о теле злате и о триех отроцех, в пещи сожженных». К работе над пьесами Полоцкий был уже отчасти подготовлен, поскольку писал прежде декламации и диалоги, читавшиеся в торжественные дни при царском дворе.
Хотя сюжет первой пьесы Полоцкого в основном соответствует известной евангельской притче о блудном сыне, но автор сумел связать его с фактами русской жизни, в которой были нередки в то время конфликты между «отцами» и «детьми» из-за поисков последними самостоятельных путей в жизни. Полоцкий свободно разработал евангельский сюжет, введя в число действующих лиц своей пьесы образы, отсутствующие в евангельской притче. В пьесе действуют: «купчина», «прикажчик», «зернщик» и некоторые другие персонажи, взятые Полоцким, несомненно, из русской действительности. В пьесе шесть действий, или «частей», «пролог» и «эпилог». Начинается пьеса с раздела имения отца между двумя его сыновьями. Старший сын заявляет, что он во всем будет следовать примеру отца, а младший просит позволения отправиться в чужие страны:

Заключение видит ми ся быти, —
в отчинной стране юность погубите.
Бог волю дал есть: се птицы летают,
зверие в лесах волно пребывают.
И ты мне, отче, изволь волю дати,
разумну сущу, весь мир посещати...


Отец уговаривает сына сначала пожить в родительском доме, приобрести опыт и «ум». Но сын возражает отцу:

Что стяжу в дому? Чему научуся?
Лучше в странствии умом сбогачуся.
Юнших от мене отци посылают
в чюждые страны, потом ся не кают.


После этого отец соглашается отпустить из дома младшего сына. Очутившись на «свободе», сын начинает «гулять». Он нанимает слуг, играет в азартные игры и вскоре разоряется. Встречный «купчина» устраивает голодному юноше место свинопаса. Блудный сын радуется возможности есть пищу даже вместе со свиньями. Наконец он осознает свою вину перед отцом и возвращается, хотя и со стыдом, в родительский дом. Отец принимает его с радостью. Пьеса заканчивается «эпилогом», в котором автор обращается к зрителям с такими словами:

Юным се образ старейших слушати,
на младый разум свой не уповати.
Старым, да юных добре наставляют,
ничто на волю младых не пущают.


«Комедия» Симеона Полоцкого имела успеху современников. В 1685 году, уже после смерти автора, она была напечатана отдельной книгой с многочисленными иллюстрациями. Интерес к ней не исчез и позднее. На протяжении XVIII века она переиздавалась четыре раза.
Вторая пьеса С. Полоцкого — «Трагедия о Навуходоносоре царе» — была написана по мотивам библейской легенды. Но и здесь автор проявил большую самостоятельность. Он вводит в пьесу действующих лиц, которых нет в легенде. Стремясь приблизить сюжет пьесы к русской действительности, Полоцкий называет библейских вельмож по-русски «болярами», «дворянами» и «князьями». Основная мысль второй пьесы Полоцкого заключается в том, чтобы на примере Навуходоносора показать, какими достоинствами должен обладать хороший правитель и каких ошибок он не должен делать. Пьеса невелика по объему. Главное действующее лицо в ней — сам Навуходоносор, неограниченный самодержец, тиран. Разоблачая необузданное своеволие Навуходоносора, автор тем самым проводил мысль, что царь должен уметь управлять своими страстями, чтобы не стать деспотом и не совершить непоправимого зла. В целом вторая пьеса Полоцкого схематична и в художественном отношении значительно слабее первой.
Современником Симеона Полоцкого был другой русский писатель, несравненно более одаренный в литературном отношении знаменитый в истории русского «раскола» протопоп Аввакум.
Но прежде чем говорить о творчестве Аввакума, необходимо выяснить, что представлял собой «раскол» в русской жизни второй половины XVII века. В начале XVI столетия в русских церковных кругах возникла теория «Москвы — третьего Рима» По этой теории, Москва являлась преемницей Рима и Константинополя и на нее переносились византийские представления о теократическом характере власти московского царя. Как византийский император считался главой всех христиан-ромеев так теперь московский царь должен был стать главой всех православ-христиан, в том числе и тех, которые томились в турецкой неволе. Если в XVI веке, когда перед московским правительством стояла задача воссоединения всех древнерусских земель в едином государстве, эта теория не получила официального признания то в XVII столетии в Москве стали задумываться об освобождении от турецкого ига всех порабощенных христиан Востока Новую официальную позицию в вопросе византийского наследства превосходно выразил Симеон Полоцкий, приветствуя в 1672 году рождение Петра I, видя в нем будущего освободителя Царьграда от «бусурман»:

Радость велию месяц май явил есть,
Яко нам царевич Петр яве ся родил есть.
Вчера преславный Царьград от турок пленися,
Ныне избавление преславно явися.
Победитель прииде и хочет отмстити,
Царствующий оный град ныне освободите.
О Константине граде! Зело веселися!
И святая София церква — пресветися!
Православный родися ныне нам царевич,
Великий князь московский Петр Алексеевич...


Идею освобождения восточных христиан Русским государством поддерживали в Алексее Михайловиче даже восточные патриархи, заинтересованные в помощи России. Так, иерусалимский патриарх Паисий писал в 1649 году Алексею Михайловичу «Пресвятая троица... благополучно сподобит вас восприяти вам превысочайший престол великого царя Константина, прадеда вашего освободит народы благочестивых и православных христиан от нечестивых рук, от лютых зверей». А спустя четыре года бывший константинопольский патриарх Афанасий Бателеар говорил от имени греков, что они имеют в лице русского царя "столп твердый и утверждение вере и помощника в бедах и прибежище нам в освобождении".
Но, чтобы стать в религиозном отношении, наподобие визан тииских императоров, главою всех "ромеев", т. е. восточных христиан, московскому царю важно было устранить некоторую обособленность русской церкви в богослужебных обрядах, отличавшую ее от остальных восточных церквей. Эта обособленность явилась следствием того, что во время крещения Руси в конце X века в Византии существовали различные богослужебные уставы. В Константинополе был принят так называемый студийский устав, который перешел и на Русь. Но с XI века в Византии все большее распространение стал получать иерусалимский устав, ставший к началу XIV века там повсеместным. В связи с этим на протяжении трех веков незаметно изменялись там и богослужебные книги. В XIV веке различия между русскими и греческими церковными книгами были уже настолько заметны, что московский митрополит Киприан, приехавший из Константинополя, мог говорить о «порче» и «неисправности» русских богослужебных книг, хотя они вполне соответствовали греческим книгам X—XI веков. С тех пор время от времени делались нерешительные попытки «исправления» русских книг, но они не давали существенных результатов.
Только в середине XVII столетия царь Алексей Михайлович, встретив энергичную поддержку в лице патриарха Никона, решил довести дело церковной реформы в России до конца. Конечно, церковная реформа не вызвала бы никакого «раскола», если бы в русском феодально-крепостническом государстве того времени не имелось острых социальных и классовых противоречий. Церковная реформа в глазах закрепощаемого крестьянства и жестоко эксплуатируемого посадского люда явилась выражением той общественной «неправды» и «несправедливости», тяжесть которых они испытывали во все возрастающей степени на собственном опыте. Поэтому социальный протест трудящихся масс принял форму протеста против церковных нововведений, форму «раскола». «Если эта классовая борьба носила тогда религиозный отпечаток,— говорит Ф. Энгельс о классовой борьбе в средние века,— если интересы, нужды и требования отдельных классов скрывались под религиозной оболочкой, то это нисколько не меняет дела и легко объясняется условиями времени» (1).
Борьба за «старую веру» становилась в условиях русской действительности второй половины XVII века борьбой против социальных порядков феодально-крепостнического государства и принимала непримиримо ожесточенный характер. Один из виднейших представителей «раскола» — протопоп Аввакум говорил о приближении конца мира, о пришествии «антихриста», заявляя, что царь Алексей Михайлович и патриарх Никон — «два его рога». Аввакум призывал своих единомышленников бороться против церковных реформ даже путем самосожжения, принятия «огненного крещения» во имя будущего «райского жития».
--------------------------------------
1. Ф. Энгельс. Крестьянская война в Германии. М., Госполитиздат, 1953, стр. 33.
--------------------------------------
Хотя раскол и стал выражением протеста главным образом трудящихся масс города и деревни, но он не утратил от этого своей реакционной сущности. Не проясняя классового самосознания трудового народа, раскол звал людей не вперед, а назад, не к завоеванию лучшего будущего, а к реставрации ложно идеализируемой старимы. Эту главную, руководящую идею «раскола» лучше всего выразил тот же Аввакум в известных словах: «Держу до смерти, яко же приях; не прелагаю предел вечных. До нас положено, лежи оно так во веки веков!..»
Перу Аввакума принадлежит более семидесяти сочинений. Это один из самых плодовитых писателей русского средневековья. Как писатель он оставил глубокий след в истории русской литературы. Страстность его писаний, сочный, выразительный народный язык заслуживают самого тщательного изучения. Вот некоторые биографические сведения о нем. Аввакум родился в 1621 году в Нижегородской области, в селе Григорове. Его отец был священником. Рано потеряв отца, Аввакум воспитывался с матерью. Рано он и женился. В двадцатилетнем возрасте был он поставлен в дьяконы, а через два года — в священники. Фанатик по характеру, он принялся энергично исправлять нравы своей паствы, чем сразу же навлек на себя общее неудовольствие. Непреклонный и неуступчивый, Аввакум особенно не ладил с начальством. В результате ему пришлось оставить родное село и перебраться с семьей в Москву, искать защиты. В Москве он познакомился с царским духовником Иваном Нероновым, который представил его царю.
Заручившись поддзржкой в Москве, Аввакум снова вернулся в родное село. Однако через короткое время он вновь был вынужден отправиться в Москву. Его назначили протопопом в Юрьевец-Поволжский, где он также перессорился со всеми: большая толпа мужиков и баб, вытащив его на улицу из дома, била батогами, топтала ногами, угрожала ему смертью. Аввакум в третий раз уехал в Москву.
Но и в Москве его ждали большие неприятности. Сделавшийся патриархом Никон энергично начал проводить церковную реформу. Когда Аввакум увидел это, у него, по его собственным словам, «сердце озябло и ноги задрожали». Он решительно выступил против реформы и против Никона. За это Аввакума сначала посадили «на чепь», а потом сослали вместе с семьей в Тобольск. Но и там характер его не изменился. Рассердившись на дьякона Ивана Струну, Аввакум запер церковные двери, повалил дьякона на пол и «постегал ремнем нарочито-таки». Прихожане, возмущенные самоуправством Аввакума, хотели схватить его и утопить в реке. Целый месяц скрывался от них Аввакум, пока из Москвы не пришло предписание отправить его дальше на восток. Аввакума привезли в Даурию и отдали под начало воеводе Пашкову, которого Аввакум характеризует как «сурового и бесчеловечного человека».
Десять лет пробыл Аввакум в Сибири. После этого его вызвали в Москву, где снова убеждали принять реформу. Однако, по собственному признанию Аввакума, он своим «неудержанием» «прогневал» царя и в конце 1664 года снова был сослан, на этот раз на север. Но царь Алексей Михайлович не терял еще надежды приручить «огнепального» протопопа. Перед церковным собором 1666 года Аввакума еще раз привезли в Москву и поместили в Боровском монастыре, где десять недель уговаривали порвать с расколом. Когда же это оказалось безрезультатным, Аввакума 13 мая расстригли и предали анафеме. На это Аввакум ответил преданием анафеме своих судей и непризнанием суда церковного собора.
По желанию царя Аввакума посетил Симеон Полоцкий и имел с ним беседу, о которой Аввакум впоследствии говорил: «спорили так, что разошлись яко пьяни».
В августе 1667 года Аввакум был приговорен к ссылке в Пустозерск. Его единомышленникам — «распопу Лазарю, и Епифану, что был старец» — устроили публичную казнь: урезали языки. После этого всех троих повезли на дальний север, в «место тундрявое, студеное и безлесное». Ссыльных поселили в «тюрьме крепкой», окруженной «тыном вострым в длину и поперек по десять сажен». Внутри ограды для узников были построены четыре избы, поскольку к ним присоединили еще сибирского протопопа Никифора, а в апреле следующего года добавили и пятого узника — «раздьякона Федьку».
Из Пустозерска руководители раскола стали рассылать «грамоты» своим единомышленникам. За это Лазарю, Епифанию и Федору опять «урезали» языки и отсекли по одной руке. Для Аввакума было приказано «вместо смертные казни учинить сруб в землю и, сделав окошко, давать хлеб и воду». Так началось многолетнее сидение Аввакума в земле, кончившееся лишь в 1682 году, когда Аввакума и трех других узников «за великие на царский дом хулы» сожгли на площади в Пустозерске. До последней минуты Аввакум отстаивал свои убеждения. Когда же огонь «вельми восшуме и возгореся великим пламенем на воздухе», Аввакум, Епифаний, Лазарь и Федор «наклонишася в землю, и пламень объят их». Невыносимо тяжелые условия жизни Аввакума в Пустозерске были в то же время самыми плодотворными для его писательской деятельности. За эти пятнадцать лет им было написано 64 произведения, и в том числе его знаменитая автобиография. Говоря о сочинениях Аввакума, А. М. Горький справедливо отмечал, что язык, а также стиль писем протопопа Аввакума и «Жития» его остается непревзойденным образцом пламенной и страстной речи бойца. Такой мастер русского художественного слова, как И. С. Тургенев, заявлял, что Аввакум «писал таким языком, что каждому писателю непременно следует изучать его. Я часто перечитываю его книгу... Вот она, живая речь московская!» (1). За демократизм, за глубокую народность ценил сочинения Аввакума А. Н. Толстой, писавший: «Только раз в омертвелую словесность, как буря, ворвался живой, мужицкий, полнокровный голос. Это были гениальные «Житие» и «Послания» бунтаря, неистового протопопа Аввакума» (2). А. Н. Толстой был, безусловно, прав, указывая на бунтарский, мужицкий характер сочинений Аввакума. Ведь расцвет литературной деятельности этого писателя падал как раз на 70-е годы XVII столетия, когда под ударами крестьянского движения, возглавленного Степаном Разиным, зашатались все устои феодально-крепостнического государства. Аввакум сам в немалой степени способствовал расшатыванию этих устоев, борясь против официальной церкви — сильнейшего оружия в руках господствующих эксплуататорских классов.
В представлении Аввакума его личная судьба неразрывно сливалась с борьбой против насилий и жестокости как светских, так и в особенности церковных властей. «Токмо жги да пали, секи да руби»,— писал он о методах реформаторской деятельности Никона. Литература не была для Аввакума постоянным занятием, как, например, для Симеона Полоцкого. Аввакум не исписывал ежедневно «в полдесть по полу-тетради», он не черпал вдохновения в покровительстве могущественных людей. Литература была для Аввакума делом жизни, он обращался к ней только тогда, когда этого требовала логика его борьбы. «По нужде ворьчу,— писал он,— понеже докучают. А как бы не спрашивали, я бы и молчал больше». Меньше всего заботился он о форме своих писаний. Его речь изобилует восклицаниями, обращениями, репликами в сторону: «ох, горе!», «увы грешной душе», «чюдно, чюдно» и т. д. Иногда кажется, что он тяготится писанием, ему хочется поскорее высказаться, ему мешает многословие литературной речи, он хотел бы быть понятным по одному намеку, по одному слову: «да что много говорить?», «да полно тово говорить» и т. п.
В отличие от придворного поэта Симеона Полоцкого, Аввакум — писатель простонародный, «мужицкий», как определил его А. Н. Толстой. Это прежде всего сказывается в живой стихии его колоритного языка, не стесняющегося узкими грамматическими правилами. «Аз есмь ни ритор, ни философ,— заранее предупреждает он,— дидаскальства и логофетства неискусен, простец человек и зело исполнен неведения». Свою речь он называет «вяканием», свою литературную работу — «ковырянием».
-----------------------------------------
1. Журнал «Северный вестник», 1887, №-2, стр. 55—56.
2. А. Н. Толстой. О драматургии. Полное собрание сочинений, т. XIII 1949, стр. 362.
------------------------------------------
Но это не нарочитое самоуничижение средневековых русских писателей, а сознательное пренебрежение условными приемами «книжности». «Не позазрите просторечию нашему,— говорит он,— понеже люблю свой русской природной язык».
Эстетика Аввакума противоположна придворной эстетике Полоцкого. Официозно пышным формам русского барокко Аввакум противопоставлял стремление к простоте, к искренности выражений, к отказу от литературной изысканности. «Ни латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже инем коим ищет от нас говора господь,— пишет Аввакум,— но любви с прочими добродетельми хощет; того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русского». По мнению Аввакума, «красноглаголание» губит «разум», т. е. смысл речи. Поэтому чем проще напишется, тем лучше: «я ведь не богослов — заявляет он,— что на ум попало, я тебе то и говорю». Рассказывая, например, притчу о богатом и Лазаре, Аввакум тут же вступает в спор с Авраамом, назвавшим богатого «чадом». «Я не Авраам,— говорит он,— не стану чадом звать: собака ты... плюнул бы ему в рожу ту и в брюхо то толстое пнул бы ногою».
Для Аввакума важнее всего сама жизнь, та русская действительность против которой так страстно он восставал, которую хотел исправить, хотя бы ценою собственной жизни. «Ох, светы мои,— обращается он к читателям,— все мимо идет, токмо душа вещь непременна». Но душа не только не противостоит внешнему миру у Аввакума, а, напротив, должна гореть для него освещающим пламенем. «Дыши тако горящею душою»,— восклицает он. И в этом призыве раскрывается пафос его собственного духа.
«Мужицкий» демократизм Аввакума определял и ту прямоту, с которой он обличал социальное неравенство, отрицал классовую несправедливость феодального общественного порядка. «Вниди в гроб,— говорил он,— и виждь и разумей, кий раб тамо червие растлеша, кий свободь, кий муж, кий жена, не все ли прах и пепел». С нескрываемым презрением говорил он боярыне Морозовой: «Али ты нас тем лучше, что боярыня?» И совсем уничижительно о богатых: «в церкови и нищим подати не хочет, а что и подаст, оно смеху достойно».
Аввакума возмущает царившее в придворных кругах византийское раболепие перед царской семьей, он с насмешкой говорит о церковном славословии российских самодержцев: «Величают, льзя на переносе: благочестивейшего, тишайшего, самодержавнейшего государя нашего, такова-сякова, великого — больше всех святых от века... А царь-от, петь в тепоры чается и мнится будто и впрямь таков, святее его нет... От века несть слыхано, кто бы себя велел в лицо святым звать, разве Навходоносор Вавилонский». Аввакум не останавливался и перед прямым обращением к царю с гневными обличительными словами. Из Пусто-зерска он писал: «Бедной, бедной, безумной царишко! Что ты над собой сделал? Ну, сквозь землю пропадай! Полно христиан тех мучить!»
Защищая гонимых церковью ревнителей «старой веры», Аввакум отнюдь не был сторонником мягкого, гуманного обращения с противниками. «Воли мне нет, да силы,— с горечью замечал он,— перерезал бы, что Илья пророк студных и мерзких жрецов всех, что собак». Особенно ненавидел он Никона, которого считал главным виновником церковных нововведений. «Миленький царь Иван Васильевич скоро бы указ сделал такой собаке»,— писал он о Никоне. Впрочем, если бы Аввакуму дали волю, он и без «миленького царя» сумел бы расправиться со своим врагом: «перепластал... перво бы Никона того собаку... на четверти, а потом бы никониан тех».
Никто из русских средневековых писателей, за исключением, быть может, Ивана Грозного, не писал так много о себе, о своих переживаниях, как Аввакум. Он, кажется, не пишет, а запросто беседует с читателями, как с близкими людьми, от которых ничего не нужно скрывать. Его мысль не знает абстракций, даже отвлеченные понятия для него конкретны, вещественны, почти зримы. Негодуя, в частности, и на такое новшество, что святого Николу стали теперь звать святым Николаем, Аввакум обращается к нему, как к обыкновенному собеседнику, с таким советом: «Хоть бы единому кобелю голову-ту назад рожою заворотил, да пускай по Москве-той так ходил». Только такими радикальными мерами и можно было, по мнению Аввакума, положить конец ненавистным для него нововведениям. Недоволен Аввакум и новыми течениями в современной ему русской живописи. «Умножися в нашей русской земли,— пишет он,— иконного письма неподобного изуграфу... Пишут Спасов образ Емануилалице одутловато, уста червонная, власы кудрявыя, рука и мышцы толсты, персты надутые, тако же и у ног бедра толстыя, а весь яко немчин брюхат и толст учинен, лишо сабли той при бедре не писано». И тут же привычно объясняет это кознями своего главного врага: «А все то кобель борзой Никон враг умыслил будто живыя писать». Следуя собственному завету: «дыши тако горящею душою», Аввакум в свои писания поистине вкладывал всю свою горящую душу. Заброшенный на край света, в полярный Пустозерск, сидя в земляной тюрьме «жив погребен», как «живой мертвец», он неутомимо обращался с посланиями ко всем своим врагам и друзьям. Для этого он прибегал к помощи своей стражи, тайно ему сочувствовавшей. «И стрельцу у бердыша в топорище, — рассказывает он, — велел ящичек сделать, и заклеил своима бедныма руками то посланьице в бердыш... и поклонился ему низко, да отнесет, богом храним...» И такие послания всегда доходили до адресата.
Каждая строка Аввакума, вышедшая из его «горящей души», ярким светом озаряя картины современной ему русской жизни, осталась навсегда драгоценным памятником русского художественного слова, неизменно меткого, искреннего и правдивого. Вот, например, его послание к боярыне Морозовой, пострадавшей, как и он, за приятие церковной реформы: «Вем, друг мой милый, Феодосья Прокофьевна, жена ты была боярина Глеба Ивановича Морозова, вдова честная, вверху чина царева, близ царицы. Дома твоего тебе служащих было человек с триста, у тебя же было хрестьян осемь сот, имения в дому твоем на двести тысящ или на полтретьи было. У тебя же был всему сему наследник сын, Иван Глебович Морозов. Другов и сродников в Москве множество много. Ездила к ним на колеснице, еже есть в карете, драгой и устроенной сребром и златом, и аргамаки многи шесть или двенадцать с гремячими чепьми. За тобою же слуг, рабов и рабыней, грядущих сто или двести, а иногда человек и с триста оберегали честь твою и здоровье... И знаменита ты была в Москве пред человеки...» Эта картина жизни феодальных верхов XVII века, нарисованная Аввакумом несколькими чертами, типична и вполне реальна. Но Аввакум не просто бытописатель, эта картина нужна ему, чтобы сильнее оттенить «горящую душу» Морозовой, пренебрегшей славой и роскошью ради верности своим кровным убеждениям.
Преклоняясь перед твердостью характера и величием, с которым переносила опальная боярыня свои страдания, Аввакум без всякого снисхождения относился к ее личным слабостям и обличал их так: «Ох, увы, горе! бедная, бедная моя духовная власть! Уже мне баба указывает, как мне пасти христово стадо! Сама вся в грязи, а иных очищает; сама слепа, а зрячим путь указывает! Образумься! Ведь ты не ведаешь, что клусишь!.. Глупая, безумная, безобразная, выколи глазища-те свои челноком, что и Мастродия: оно лучше со единем оком внити в живот, нежели, двое оце имуще, ввержену быти в гиену. Да не носи себе треухов тех; сделай шапку, чтобы и рожу-то всю закрыть, а то беда на меня твои треухи-те».
Умение видеть — одно из основных свойств художника. Аввакум всегда видит то, о чем пишет. Вот, например, он комментирует библейский рассказ о грехопадении Адама и Евы. Соблазненная змеем, Ева вкусила плода от древа познания добра и зла, а потом уговорила Адама сделать то же. После зтого, пишет Аввакум, «Адам же и Ева сшиста себе листвие смоковнишное от древа, от него же вкусиста, и прикрыста срамоту свою, и скрыстася, под дерево возлегоста. Проспалися бедные с похмелья, оно и самим себе сором: борода, ус в блевотине, а... со здравных чаш кругом голова идет и на плечах не держится! А ин отца и честного сын, пропився в кабаке под рогожею на печи валяется! Увы тогдашнева Адамова безумия и нынешних адамленков». Реалистическое воспроизведение картин библейской легенды незаметно превращается у Аввакума в живые картинки русской действительности.
Грань между прошлым и современным как бы отсутствует в представлении Аввакума. Жизнь для него вечно и непрерывно движущийся поток, в котором все взаимосвязано и неизменно. Комментируя вышеприведенную библейскую легенду, Аввакум изображает ее точь-в-точь как бытовую сценку, подслушанную им самим. Бог спрашивает Адама, зачем он нарушил заповедь, кто заставил его сделать это. Адам отвечает: «Жена, южи ми даде». Возмущенный ответом Адама, пытающегося переложить свою вину на жену, Аввакум иронически поясняет: «Просто рещи: на што мне такую дуру сделал? Сам неправ, да на бога же пеняет! И ныне похмельные тоже шпыняя говорят: нашто бог и сотворил хмель! Весь пропился и есть нечего! Да меня же де избили всево! А иной говорит: бог де судит его — допьяна упоил. Правится бедный, бутто от неволи так сделалось!»
Изощренное зрение художника в соединении с исступленным фанатизмом в писаниях Аввакума приводит иногда к поразительным эффектам. Почти с одинаковой ясностью он видит и то, что действительно было, и то, что он только воображает. Так, например, рассказывая о своем первом заточении в Андронниковом монастыре в Москве, он говорит: «Посадили меня за телегу, ростеня руки и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря. И тут на чепи кинули в темную палатку: ушла вся в землю. И сидел три дни, не ел, не пил, во тьме седя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил: токмо мыши и тараканы и сверчки кричат, и блох довольно». И вот, продолжает рассказ Аввакум, «бысть же я в третий день приалчен, сиречь есть захотел». Дело было после вечерни, вдруг «ста перед мною, невем — человек, невем — ангел, и по се время не знаю. Токмо в потемках сотворя молитву и взяв меня за плечо с чепью, к лавке привел и посади и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать — зело прикусны, хороши, — и рекл мне полно, довлеет ти ко укреплению! И не стало его». Так изумительная по своей реалистичности картина трехдневного заключения, с упоминанием таких бытовых деталей, как мыши, блохи и тараканы, превратилась под пером Аввакума в чудесную сцену насыщения голодного узника ангелом. Впрочем, реализм Аввакума заставляет его и здесь сделать оговорку, что, может быть, пришедший был и не ангел, а человек.
Мир земной и потусторонний в воображении Аввакума сливаются воедино и приобретают почти одинаковую конкретность. Убеждая своих единомышленников не идти ни на какие компромиссы и отстаивать свои убеждения до смерти, хотя бы самосожжением, Аввакум удивительно просто говорит: «А в огне том здесь не большое время потерпеть, — аки оком мигнуть, так душа и выскочит. Боишься печи той? Дерзай, плюнь на нее, не бойся! До пещи той страх; а егда в нее вошел, тогда и забыл вся. Егда же загорится, а ты увидишь Христа, и ангельские силы с ним, емлют душу-то от тела, да и приносят ко Христу: а он — надежда благословляет и силу дает божественную». До своего собственного сожжения Аввакум мысленно не раз, по-видимому, переживал последние свои минуты в огне. Такова была сила его художественного воображения.
Умение связывать воедино слова, движения и чувства человека позволяло Аввакуму в предельно лаконичной форме передавать не только внешний портрет изображаемого им лица, но и его психологию. В сибирской ссылке Аввакум столкнулся с воеводой Пашковым, самодуром и деспотом. Между ними произошла следующая сцена: «Поп ли ты али распоп?» — спросил Пашков. Т. е. сохраняет ли еще Аввакум свой сан или лишен его. «И я отвещал: аз есмь Аввакум протопоп; что тебе до меня?» Независимость ответа Аввакума привела в бешенство всесильного сатрапа. «Он же, рыкнув, аки дикий зверь, — рассказывает Аввакум, — и ударил меня по щеке и паки по другой и в голову еще; и збил меня с ног, ухватил у слуги своего чекан трижды по спине лежачева зашиб и, разболокши, по той же спине семьдесят два удара кнутом. Палач бьет, а я говорю: господе Исусе Христе, сын божий, помогай мне! Да тож говорю, — так ему горко, что не говорю пощади! Ко всякому удару — господи Исусе Христе, сыне божий, помогай мне! Да о середине той вскричал я: полно бить того! Так он велел перестать, и я примолвил ему: за что ты меня бьешь? Ведаешь ли? И он паки велел бить по бокам». В этом замечательном портрете-характеристике Пашкова Аввакумом тонко выделена одна преобладающая черта самодура: ему горько, что отданный ему во власть человек не просит пощады, сохраняет свое человеческое достоинство. Стоило только Аввакуму закричать: «полно бить того!», как Пашков приказал прекратить истязание. Ведь лично против Аввакума он ничего не имел, ему только необходимы были страх и преклонение людей перед ним, Пашковым. Это типическая черта деспота-самодура. Когда же избитый Аввакум осмелился спросить, как человек: «За что ты меня бьешь? Ведаешь ли?», Пашков опять взбесился и приказал возобновить истязание. Борьба между Пашковым и Аввакумом продолжалась десять лет. Всемогущий Пашков страдал, впервые почувствовав свое бессилие перед несокрушимым сопротивлением человеческого духа. И когда Аввакум уезжал из Сибири, он мог со всей искренностью сказать: «кто кого мучил — бог разберет». Приходится удивляться художественному мастерству Аввакума, сумевшему в небольшой сценке дать такие живые портретные зарисовки двух характеров. Одного — деспота, требующего безусловной покорности и раболепия, и другого — несгибаемого, волевого человека, в любых истязаниях сохраняющего свое достоинство.
Но подлинным шедевром портретного мастерства Аввакума является его краткий рассказ о возвращении из Сибири, в котором центральное место отведено верной подруге Аввакума, его жене Анастасии Марковне. Ехать пришлось долго, зимой. «Под ребят и под рухлядишко» дали две клячи, а сам Аввакум с женой должны были идти пешком. «Страна варварская, — рассказывает Аввакум, — иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошадьми идти не поспеем, голодные и темные люди. В иную пору протопопица бедная брела, брела, да и повалилась, и встать не может... Опосле на меня бедная пеняет, говоря: долго ли муки сея, протопоп, будет? И я говорю: Марковна, да самыя смерти. Она же, вздыхая, отвещала: добро, Петрович, ино еще побредем». В нескольких строках перед читателем возникает образ самоотверженной подруги гонимого протопопа. Во всей средневековой русской литературе, может быть, только один образ Ярославны из «Слова о полку Игореве» не уступит по своей художественной законченности и выразительности этому пленительному образу преданной и мужественной русской женщины.
Упорно сопротивлявшийся церковной реформе, связывавший с ней представление о наступившем царстве Антихриста на Русской земле, выразившемся в умножении неправды, притеснениях и произволе властей, Аввакум в своей литературной деятельности проявил необычайное новаторство, отказавшись от условностей и традиций средневековой письменности. Он смело ввел народное просторечие в книжный язык, он разрушил окостеневшие формы «житийного жанра, впервые в русской литературе написал собственное «житие». Даже в обычные истолкования библейских и евангельских легенд он ввел поразительные по своей рельефности и реализму картины современного ему русского быта. Словом, как писатель и как человек Аввакум в высшей степени сложен и противоречив. Справедливо писал о нем советский исследователь В. Комарович: «Все творчество Аввакума противоречиво колеблется между стариной и «новизнами», между догматическими и семейными вопросами, между молитвой и бранью... Он всецело находится еще в сфере символического церковного мировоззрения, но отвлеченная церковно-библейская символика становится у него конкретной, почти видимой и ощутимой. Его внимание привлекают такие признаки национальности, которые оставались в тени до него, но которые станут широко распространенными в XIX и XX веках. Все русское для него прежде всего раскрывается в области интимных чувств, интимных переживаний и семейного быта. В XV—XVI веках проблема национальности была нерасторжимо связана с проблемами государства, церкви, официальной идеологии. Для Аввакума она также и факт внутренней, душевной жизни. Он — русский не только по своему происхождению и не только по своим патриотическим убеждениям: все русское составляло для него тот воздух, которым он дышал, и пронизывало собой всю его внутреннюю жизнь, все чувства. А чувствовал он так глубоко, как немногие из его современников накануне эпохи реформ Петра I, хотя и не видел пути, по которому пойдет новая Россия» (1).
А эта новая Россия с исключительной любознательностью относилась ко всему, что могло помочь ей лучше и поливе Понять жизнь, и прежде всего быт других народов, от которых она была так долго отделена. Именно этим следует объяснить большой интерес русских читателей XVII века к переводной западной и восточной литературе, который наблюдался в то время. Переводчиками завадной литературы были большей частью ученые книжники, переселившиеся в Москву из Киева после воссоединения Украины с Россией. Переводами с восточных языков занимались по преимуществу толмачи из посольского приказа, ведавшего сношениями с зарубежными странами.
Приток западной повествовательной литературы шел главным образом через соседние славянские страны — Чехию и Польшу. В массе своей это были рыцарские романы и повести, которыми зачитывалась тогда вся Европа. Среди них особенную популяр-
------------------------------------
1. «История русской литературы», т. II, часть вторая. М.—Л., Изд-во АН СССР, 1948, стр. 322.
------------------------------------
ность приобрели повести о Бове-королевиче, Петре Златых Ключей, Василии Златоволосом, Брунцвике и некоторые другие.
Кроме повестей и романов, появилось много сборников переводной назидательной или развлекательной литературы, содержавших веселые новеллы, анекдоты, басни и шутки. Одни из них назывались «апофегматы» и состояли из нравоучительных изречений и рассказов о поступках значительных людей, «честных жен и благородных дев»; другие же назывались «фацециями» или «жартами польскими» и рассказывали с нескромными подробностями, а иногда и в сатирической форме о случаях из жизни горожан, крестьян, церковников и легкомысленных, но изворотливых женщин. Широкую популярность получили также сборники исторических и поучительных рассказов, известные под названиями «Римские деяния» и «Великое зерцало».
Из произведений восточной литературы, в переводах прочно освоенных на Руси в XVII веке, следует назвать повесть о Еруслане Лазаревиче и «Историю семи мудрецов».
Замечательно, что многие из названных переводов западной и восточной повествовательно-героической литературы настолько пришлись по вкусу русским читателям из демократических кругов, что быстро «фольклоризировались» и перешли в устное народное творчество в виде популярных русских народных сказок. Отчасти это объясняется тем, что переводчики сумели сблизить свои переводы, по языку и по форме, с устным народным творчеством.

продолжение учебника...